Светозары
Шрифт:
В контору мама решилась пойти только дня через три. По совету Евдокии Рябовой прихватила с собою и меня.
Мы долго ждали в холодном и грязном коридоре: в кабинете председателя все время были люди, одни выходили, другие заходили. Наконец в дверях кабинета показался сам Глиевой. Был он в коричневых широченных галифе и в белых бурках с длинными узкими голенищами, отчего фигурою напоминал сахарного петушка на палочке.
— Есть кто еще ко мне на прием? — строго спросил он.
— Есть, есть! — испуганно вскочила мама. — Мы вот с сыном… На одну секундочку,
Собираясь в контору, мама приоделась, как могла. Сейчас от волнения у нее влажно блестели глаза, а на бледных щеках пятнами выступил румянец. Председатель оглядел ее, кашлянул в кулак и посторонился в дверях:
— Проходи, Прокосова.
Я шмыгнул следом за матерью. Она присела на одном краешке скамейки, я на другом. Глиевой уселся за свой огромный стол, покрытый красной скатертью, вытянул короткие ноги и, отвалившись на спинку кресла, устало склонив набок круглую голову, забарабанил пальцами по столу. Видно, где-то он так научился, подсмотрел у кого-то такую вот посадку. Глаза его в узких припухших щелках мерцали и взблескивали на маму. Мы застыли в ожидании. Он посидел так с минуту, потом строго сказал:
— Слухаю тебя, Прокосова!
— Дак, милости вашей пришли просить, Никон Автономович! — встрепенулась мать.
— Ну-у, ты дак прямо как при барах, на колени еще встань, — поморщился председатель, — это на тридцатом-то году Советской власти.
— Дак, нужда, она заставит, — не удержалась, всхлипнула мать. — Пропадем мы без коровы, Никон Автономович! Шутка ли — четыре рта да сама пятая?
— Слыхал, слыхал про твое горе, — веки у председателя чуток разнежились, глаза забегали, замаслились, — слыхал, Прокосова, а чем могу помочь?
— Ссуду бы какую нам… Я б через полгода отдала, истинный бог! — горячо заговорила мама и снова зарумянилась, стиснула руки на груди. — Свекровь бычка нам отдать сулится, а в придачу к нему полторы тысячи надоть… Полторы тысячи — и мы с коровкой! Я бы через полгода их вернула, честное слово!
— Ну, и где ты собираешься взять такие деньги? — все прилипчивее разглядывая мать, спросил Глиевой.
— Да боже мой! Я же, как говорится, от скуки — на все руки! Буду ночами печи людям перекладывать, шапки шить, пимы починять…
— Ночами спать надо… Г-хем, г-хем. А то останутся одно кости — кому нужна такая женчина? — криво ухмыльнулся Глиевой.
— Перед кем нам теперь красоваться? — вздохнув, потупилась мать.
— Не скажи! — погрозил ей пальцем председатель. — Известно мне, как ты с прежним бригадиром, Федькой Гуляевым, шуры-муры разводила. Что ж, по-твоему, после смерти Гуляева в деревне настоящих мужчин не осталось?
Он встал из-за стола и, выпятив грудь, смешно дергая головой, зашагал из угла в угол кабинета, так что от ветра, поднятого широченными его галифе, зашевелились на столе какие-то бумаги. Здорово теперь напоминал он мохноногого петуха, важно вышагивающего перед курями. И нет-нет да косится на меня. Остановившись перед матерью, покачался с пятки на носок. Белые его бурки проскрипели: кря-кря. А глаза так и буравили из припухших щелок.
— Думаешь, это так просто — вырешить тебе ссуду? Думаешь, вынет председатель из кармана полторы тысячи: бери, Прокосова, беги, покупай себе корову!
— Дак, правление-то… Оне все нашу бедность знают, свои же люди, пойдут навстречу.
— Свои, говоришь, люди? — Глиевой досадливо кашлянул в кулак и вдруг повысил голос: — Вот и проси у них, раз оне тебе свои, а я чужой! Погляжу, скока оне тебе отвалят!
— Да, Никон Автономович, да не хотела я обидеть-то вас, простите меня, дуру бестолковую! — униженно залепетала мама. — Я же ведь к тому, мол…
Глиевой снова уселся за стол, принял прежнюю небрежно-начальственную позу, заговорил, стукая костяшками пальцев по столу, будто вбивал в наши головы каждое слово:
— Запомни, Прокосова. Я не из тех хлюпиков-председателей, которые на поводу у своего правления идут. Как скажу — так и правление решит. Понятно?
— Как не понять, Никон Автономович, — заспешила мать, совсем, видно, сбитая с панталыку.
Ты выйди-ка! — вдруг грубо крикнул мне Глиевой. — Выйди, выйди! На улице побегай!
Я вскочил со скамьи и попятился к двери, заметив, как бледнеет мамино лицо, как сходят с него нездоровые пятна румянца. Однако на улицу я не пошел, а приткнулся в полутемном коридоре к обшарпанной стене, поближе к дверям кабинета. Мне слышно было, как бубнили там голоса, но слов разобрать я не мог. Потом голоса стали громче, злее, дверь с треском распахнулась, и из кабинета выскочила мать, закрыв руками лицо, пробежала по коридору на улицу, не заметив меня. На пороге появился Глиевой. Глаза его округлились и налились кровью. Меня он, видно, тоже не заметил.
— Есть еще кто ко мне на прием? — пролаял он в сумрачную пустоту коридора.
4
Как я мечтал добыть денег! О чем бы ни начинал думать, все сводилось к одному: добыть деньги.
То мерещилось: иду по дороге, а в пыли кошелек. Полнехонький! Или еще — помогаю матери на ферме управляться с коровами. Ковыряю вилами в яме слежавшийся силос, вдруг — дзынь! Копнул еще — горшок. Сверху сургучом залит, как водочная бутылка. Отковырнул крышку, а там!.. Полон горшок набит монетами, смятыми рублями, трешками. Других-то, более солидных денег я и в жизни не видел, а об разных таинственных кладах читать приходилось. Ну, принес горшок домой, поставил посерёд избы, — мать, конечно, от радости в слезы, ребятишки младшие — Петька, Танька, Колька — за руки взялись, давай вокруг этого горшка хоровод водить:
Каравай мой, каравай.
Кого хочешь, выбирай!..
Купили мы себе коровку, а денег еще полгоршка. Что делать? Поехал я в райцентр, матери купил жакетку плюшевую — мечта ее давняя; Таньке — ситчику веселенького на платье, Петьке и Кольке — по ружью воздушному, которые резиновыми пробками стреляют, ну, а себе… подумать — и то сердце сладко обмирает — целый мешок книжек, да новеньких, пахучих, да с картинками! В то время как раз я сильно пристрастился к чтению, в скудных наших школьной и сельской библиотеках перечитал все, что там было, и тосковал по новым книгам…