Светозары
Шрифт:
Но речь сейчас не об этом. Проклятые деньги не только преследовали меня наяву, но стали сниться во сне. Однажды приснилось такое: будто пошли мы со своим закадычным дружком Ванькой-шалопутом в лес за грибами. Ну, идем, переговариваемся, цигарку из махры попеременке тянем, — рады, что от надзора взрослых далеко упороли. Вдруг — болото. Вонючее, тонкое, лишь далеко посредине малое оконце воды светлеет. И плавает по этой озеринке крохотный бумажный кораблик. Пригляделся я — а кораблик-то желтенький, из рублевой бумажки сделанный. Говорю Ваньке: пойду заберу деньги, нам корову покупать. «Не лезь, — говорит, — утонешь». А я и слушать не стал, ступил на лабзу — она подо мною закачалась, как сетка панцирная на кровати. Еще
После неудачного похода в колхозную контору мама сказала:
— Пропади она пропадом и корова та! Штобы каждая глиста жирная надо мной измывалась, грязными лапами душу вынала…
— Ну, чего уросишь! — сердито оборвала ее сидевшая у нас бабушка Федора. — Обидели, вишь, ее… Бог терпел — и нам велел. Такая, видно, долюшка вдовья… Всех-то на одну колодку мерять зачем? Добрых-то людей поболе, чем злых. Походи еще, поспрашивай. Вон к соседу, к Илюхе Огневу загляни…
Мама брезгливо передернула плечами, но промолчала. Мне иногда казалось, что она, здоровая и сильная, побаивается маленькой, неутомимой и злой на язык бабушки Федоры.
— Я бы сама к Огневым сходила, деньжата у их есть, — уже мягче сказала бабушка, — да дружба-то у нас, как у кошки с собакой. Тока дело испорчу…
И то сказать: в отличие от матери, бабушка уже успела побывать у многих односельчан, даже в Лозинку, за пятнадцать километров, к своим каким-то дальним родственникам сбегала.
— От люди! — вернувшись, восхищалась она. — Кто я им? Родня — от старого бродня. Седьмая вода на киселе. А встрели — как самую кровную. Тожеть, старенькие уже, одинокие: трое сыновей на войне полегли. Рассказала я им про наше горюшко: денег, мол, пришла занимать. A oнe, старичок-то со старушкой, этак печально переглянулись — есть, говорят, деньги, три сотни целых, да вот избенка совсем валится, то и гляди придавит. По грошику скока лет собирали, хотели материалу для ремонта купить… Разговор-то этот во дворе был, только теперь и глянула я на избенку-то — и ужаснулась даже: стоит хоромина кругом в подпорках, как на костылях, и свалилась бы, кажись, давно, да, видно, думает ишо, на какой бок ей упасть сподручнее. А крыша-то дерновая и провисла по матице, как хребтина у старой лошади… Ну, говорю, извиняйте, свое горе, оно завсегда глаза застит, из-за него чужую беду сразу и не разглядишь. А хозяева, вижу, опять переглянулись, помолчали, потом старик и говорит: «Возьми, Федора, деньги. Вам оне нужнее. Мы-то уж отжили свое, ежели и придавит, дак не беда, а внучат твоих на ноги поднимать надо, пропадут оне без молока…» Уж я всяко отнекивалась, а две сотни мне все-таки всучили…
5
Время шло. Из поселка Липокурово, от Степаниды Глуховой, у которой мы собирались сторговать корову, дошли слухи, что она, Степанида, ждать больше не может и днями поведет корову на базар.
Мы же еще не собрали и половины нужных денег. Занималась этим одна бабушка Федора. Мать же, после двух-трех
Я сам решил сходить к соседям. Илья Огнев с женой Паранькой жили справа от нас, за высоким и плотным дощатым забором. Мы с ними никак не общались. И не только мы: Илюху в деревне не любил никто. Много горя, обид, унижений принес он людям, когда был во время войны нашим бригадиром. Меня он однажды избил кнутом, когда я пахал на лошади и, голодный и смертельно уставший, нечаянно уснул в борозде. Обида долго кипела во мне и жгла меня невыплаканными слезами. И я сладостно мечтал о том времени, когда закончится война и вернутся домой мужики… и тогда уж берегись, гундосая сволочь, отольются тебе наши сиротские да вдовьи слезы!
Я знал, что не один мечтаю о жестокой мести и расправе, многим он насолил. Но вот кончилась война, вернулся кое-кто из мужиков… и ничего не случилось. Слишком уж отходчив сердцем русский человек, — отсюда многие его страдания и печали. Ведь вряд ли, пожалуй, кто задумается: где же она, справедливость? Почитай, вся деревня наша продолжает голодать и холодать, а он, Илюха Огнев, и в ус не дует, живет по-прежнему — как сыр в масле катается. С женой Паранькой они в войну за кусок хлеба повыменяли у односельчан все, что могли. Паранька не брезговала даже древними старушечьими нарядами, которые те свято берегли про свой смертный час.
И вот опять, как в те военные страшные годы, я вынужден идти к Илюхе Огневу на поклон. Вынужден просить, унижаться.
С такими горькими мыслями и постучал я к соседям в дверь. Они, как это ни странно для нашей деревни, и днем сидели на запоре. Открыла мне тетка Паранька, совсем растолстевшая, одышливая, еле стоявшая на больных отечных ногах. Она поглядела на меня с удивлением.
Илюха сидел в прихожей на лавке, наклонившись над столом, пушкой выставив негнущуюся ногу, а другую поджав под себя. Я поздоровался. Он лишь мельком глянул на меня, пробурчал:
— Здоров, здоров, Иван Петров! Проходи, садись, гостем будешь, — и снова наклонился, запустил руку за пазуху расстегнутой рубахи, — а я счас эту дамочку в сортирчик загоню да дверь осиновым колышком подопру. Попалась, сучонка?..
— В пешки играет, — пояснила Паранька. — Увесь день сам с собою режется да лается, ровно кобель цепной.
— Молчать у мене! — гундосо прокричал Илюха, а меня словно холодком опахнуло: так запомнился этот окрик с военных лет.
— Хошь сразиться? — спросил он.
Я подсел напротив. В пешки играл я неплохо, но тут было не до игры, я крутил головой, не мог сосредоточиться. Полутемная изба Огневых напоминала чулан, набитый всяким хламом. Всюду громоздились какие-то комоды, тумбочки, этажерки, все стены были завешаны коврами, пыльными зеркалами, а в горнице, через открытую филенчатую дверь, виднелась кровать, похожая на верблюда: на ней двумя горбами до самого потолка возвышались подушки. И конечно же над кроватью красовалось любимейшее произведение искусства тех лет — клеенчатый коврик, на котором было изображено синее озеро с жирной русалкой на берегу, кормящей из рук подплывших к ней лебедей. Лебеди тоже были жирные и походили на домашних гусей.
А рядом с кроватью, на столе, — у меня даже сердце кольнуло, — увидел я наш синий патефон, который Паранька выменяла у мамы в голодную годину за ведро крупитчатой муки…
— Не желаете в сортирчик? — вежливо спросил Илюха.
Я глянул на клетчатую доску. Моя белая пешка была заперта в углу двумя его черными.
— Сдаешься? — ощерил Плюха желтые зубы, будто рот его был набит тыквенными семечками.
Как начать разговор? Язык сделался деревянным, я хотел что-то сказать, но лишь поперхнулся.