Светозары
Шрифт:
Гроб с телом Федора Михайловича поставили у свежевырытой могилы, на две табуретки. Глубокая яма, бугор желтой глины над ней. На бугре, весело чирикая, копошатся воробьи, выискивая что-то среди сырых комьев. Из ямы тянет зимним холодом недавно оттаявшей земли, и это совсем не вяжется с радостным солнечным миром вокруг.
Над гробом говорили речи. Такое мне услышать довелось впервые. У нас испокон хоронили безо всяких речей. Простятся, поплачут — и в могилу, закапывать начнут. Закапывают торопливо, потому что самое страшное — это когда комья глины о
А над гробом Федора Михайловича сперва стали говорить речи. Председатель колхоза Никон Автономович Глиевой, размахивая короткими руками, как пингвин ластами, говорил о том, какой покойный бригадир товарищ Гуляев был ценный работник и хороший человек. Прямо замечательный! И как он с честью нес трудовую вахту.
— Какую вахту, сынок? Куда он ее нес? — шепотом спрашивала у меня стоявшая рядом полуглухая, но любопытная до крайности бабка Гарпина.
— Уж хоть бы не брехал… Грех над покойничком-то, — тихо говорил кто-то сзади.
— Сам скока кровушки Живчику попортил. Как цепной кобель набрасывался…
За ним говорил уполномоченный из райцентра товарищ Сидоров. Он говорил не шибко понятно, зато громко и горячо. Свой дерматиновый кожан он снял и кинул под ноги, черные глаза его неистово горели.
— Да, бригадир Гуляев часто ошибался, — говорил он. — Но главное-то в нем было — преданность великому делу. И жаль, что он, Сидоров, слишком поздно в нем это разглядел…
— С такими людьми, каким был Федор Михайлович Гуляев, — кричал оратор, — можно было бы хоть сегодня смело объявлять коммунизм! Такие всюду идут первыми — и в труде, и в бою! — уполномоченный поднял над головой зазвеневшую в тишине подушечку с орденами и медалями Федора Михайловича.
В толпе, — а на кладбище собралась, почитай, вся деревня наша, — кто-то из баб всхлипнул. Кто-то спросил растерянно, будто только сейчас стало доходить:
— Как же мы теперь без Живчика-то? А, люди? Как же мы без ругателя-то нашего дорогого?..
И, словно ожидавшие этих слов, заплакали, заголосили бабы. Старухи, одетые в черное, все какие-то носатые, как вороны, с причитаниями окружили гроб. Они причитали каждая на свой манер, низкими и высокими голосами, а им подвывали бабы помоложе, и невозможно было разобрать слов, — все голоса слились в протяжный, раздирающий сердце, стон.
Таким же вот воем, помню, закончился веселый сабантуй в церкви. Будто у каждой из баб долгое время по капле копилось горе, и вот — прорвалось… И теперь уж ничего не поделать: нельзя остановить, прекратить, заглушить это дикое истерическое буйство скорби…
Я выбрался из толпы, побежал, спотыкаясь, меж бугорками могил. Под большой березой увидел маму. Она лежала ничком на земле, обхватив голову руками…
А дня через два после похорон Федора Михайловича появилась в нашей деревне Жаба. Так я сразу окрестил про себя эту женщину, как только увидел. У нее были зеленоватые выпуклые глаза и большой рот, уголками загнутый книзу. Она назвалась законной женою
— Взыскивать приехала, стерва! — подслушал я разговор взрослых. — За наследством Живчика явилась.
— А какое у него наследство? Гол как сокол… Рубашкой белой все форсил — дак его в гроб в ней положили…
Жаба сначала накинулась на бабку Гарпину, у которой последнее время квартировал Федор Михайлович. Сделала натуральный обыск, перетрясла все старушечьи манатки, обвиняя Гарпину в том, что она-де припрятала все ценные вещи квартиранта, грозила судом. Бабка не на шутку струхнула, выложила перед взыскивающей все, что могла: разбитые вдрызг кирзовые сапоги Живчика, его промасленную до хромового блеска телогрейку, плохонькую опасную бритву, шапку, латаную гимнастерку…
Потом Жаба по чьему-то злому наущению заявилась к нам. Дело было поздно вечером, мы уже спать собрались.
— Вы, надеюсь, не будете скрытничать так же, как эта темная старуха Гарпина, — сказала она маме. — Мне подсказали, что мой муж последнее время был с вами в близких связях. Но это не имеет решительно никакого значения, потому что наш с Федором Михайловичем брак остался не расторгнутым, и поэтому закон на моей стороне. А значит, все ценные вещи, которые передал вам муж перед смертью, по закону принадлежат мне, и я прошу вас вернуть их незамедлительно!
Мама, оглушенная этим потоком слов, не нашлась сразу что ответить и растерянно стояла посреди избы. У нас и деревне никто не говорил так длинно и складно и так запутанно, что сразу не поймешь, о чем речь.
— А вам чего? — оправилась наконец от смущения мама. — Чего вам от меня надо-то?
— Не будем играть в кошки-мышки, — незваная гостья скривила и ухмылке тонкие губы. — Вы прекрасно понимаете, о чем я говорю. Давайте решим этот вопрос без неприятностей для вас — как честные люди. Мне нужны вещи Федора Михайловича, его денежные сбережения.
— Но у него, кажись, ничего такого не было! — воскликнула мать. — Был, правда, велосипед, но его он давно продал. А так… Если что у него появлялось, Федор Михайлович всегда отдавал людям.
— Вам то есть?
— Почему нам? Есть в деревне и победнее нас.
— Ну, вы мне зубы не заговаривайте! — повысила голос Жаба. — Чтобы столько лет проходил в начальниках и не оставил после себя ни ломаного гроша?!
— Да вы хоть знаете, какой это был человек?! — закричала и мама. — Он же не начальник был, он же был человек!
Жаба снова нехорошо ухмыльнулась, подошло к матери, похлопала ее по плечу:
— Успокойтесь. Я знала этого человека не хуже, чем вы. Но я состояла с ним в законном браке, а вы…
Мать отбросила с плеча ее руку, крикнула, теряя над собою власть:
— Убирайся, паскуда, пока я глотку тебе не порвала!
— Нет! — уперлась в дверях Жаба. — Отдай вещи мужа, тогда уйду.
Мать метнулась к сундуку, стала торопливо ворошить в нем всякое тряпье. С самого дна достала связку каких-то книг, швырнула Жабе под ноги: