Светозары
Шрифт:
— Ухнем! — ревел председатель. — Еще ра-азик!
Сивая борода старика намокла и потемнела, рубаха прилипла к ладному костистому телу. Люди хрипели от натуги, стоя по колено в воде, — молчаливые, непоколебимые в своем терпении и упорстве. Я не выдержал, вскрикнул от восторга, когда из воды показалась наконец мотня невода, — что-то вроде огромного мешка посередине, в котором бунтовала, кипела серебром пойманная рыба:
— Ух, ты, мать честная, сколько ее тут!
Рыбаки хмуро покосились на меня, и один бросил:
— Типун тебе на язык! Кака это рыба? Мелюзга…
— Съел? — ласково спросил меня председатель.
Это уж
Тут же, на берегу, развели костер, подвесили над огнем большой артельный котел, стали варить уху на обед. Этим занимались-бабы, а мужики тем временем распутывали и укладывали невод. Двигались они неторопливо, со стороны могло даже показаться — с ленцой, но, приглядевшись, я заметил, как точны и уверенны движения рыбаков, как ловко и быстро мелькают их руки, распутывая скрученные нити, выбрасывая из ячеи прилипчивые водоросли, на ходу починяя, где нужно, старенький невод.
Между собой говорили они мало, друг друга понимали с полуслова. И создавалось впечатление, что это одна дружная и крепкая семья, а глава ее — председатель. Его слушались беспрекословно, и я не помню, чтобы он хоть раз повысил голос.
Мне сразу пришлись по душе эти люди, и я подумал, что среди них будет хорошо. Тяжелая у них работа, зато интересная, — поиски хода рыбьих косяков, штормовые бури, великий водный простор… И впервые пришла в голову странная мысль: вот бы узнать поближе этих суровых, но добрых людей и написать о них правдивую книгу. Мои же односельчане, родные и близкие, которых я хорошо знал с малых лет, почему-то казались мне в то время людьми очень заурядными и для книги неинтересными…
5
Широка ты, степь!
На все четыре стороны раскинулась пронзительная, сосущая сердце, даль. В тишине и неге покоится земля, овеянная дыханием близкой осени. Ничто не шелохнется здесь, даже ястреб словно оцепенел, зависнув черной точкой в белесом, выцветшем за лето, небе.
Далеко разносится топот копыт моей лошадки по сухой укатанной дороге. Подо мной поскрипывает седло, каурая лошадка нетерпеливо косит на меня возбужденным глазом, просит повода. Резвая коняшка! Дал мне ее третьего дня председатель рыболовецкого колхоза, доброй души человек. Я пришел в контору и сказал, что мне крайне надо перед началом учебного года побывать дома, в своей деревне Ключи.
— Могу дать внуков лисапед, — сразу же откликнулся председатель. Но, подумав, сказал: — Шибко далеко тока на ем, да по нашим-то дорогам… А ты вот чо — возьми лучше Каурку, лошадь мою выездную. Ездить вершни могёшь? Пастушил в детстве? Ну, дак лучшего транспорту и желать тебе не надобно!..
И вот теперь, прожив пару дней дома, возвращаюсь я назад, в Новоразино. Завтра — первое сентября, начало учебного года. Завтра я впервые войду в класс, ощущая на себе любопытные, проницательные
Неспокойно у меня на душе, страшновато чуток. Я стараюсь отвлечься от этих дум. Верчусь в седле, оглядываясь по сторонам. Но ничего примечательного не увидишь в степи, что остановило бы взгляд, привлекло внимание. И невольно приходит сравнение: степь кажется мне такой же однообразной и скучной, как вся моя прошедшая жизнь. Ничего-то, думаю я, не было в ней большого, яркого, интересного…
Вот — прожил два дня дома, встречался, разговаривал с земляками. Всё те же они, и разговоры у них всё о том же: о работе, об урожае, о куске хлеба.
Помаленьку начали выходить на свои тропки-дорожки друзья детства, одноклассники. Да только тропки-то эти всё тянутся не домой, а из родного села. Маруся Чаусова поступила в университет на геолого-разведочный факультет, — считай, для деревни теперь отрезанный ломоть. Другие школьные однокашники тоже — кто в институт, кто в техникум, кто в училище. Только бы в деревне не остаться! Я вот хоть и остался, да ведь не в родной…
Ванька-шалопут, дружок мой закадычный, умотал в райцентр и устроился там на станции грузчиком. Его брат-близнец Василёк закончил курсы трактористов. Мы встретились с ним вечером у Гайдабуров дома, посидели, поговорили. Всегда печальные голубые глаза Василька как-то сразу поблекли, словно полиняли от выпитого, но все такая же удивительная осталась у него улыбка: улыбнется — и в задумчивости позабудет стереть ее с лица. И светится она долго, как в потухающем костре уголек. Я уж слышал, что Василёк частенько «стал заглядывать в рюмку», — как выразилась моя бабушка Федора.
Почувствовал я в тот вечер: что-то надломилось в большой и сроду неунывающей семье Гайдабуров. Какая-то трагическая тень нависла над нею. Окончательно спился и повесился в сарайке на вожжах безногий инвалид Сашка. Взрослевшие одни за другим ребятишки почему-то бросали школу и шли работать в колхоз. Тетка Мотря, беззаботно-веселая баба и лучшая певица на селе, частенько стала прихварывать… Видно, правду пословица говорит: пришла беда — отворяй ворота. Беда в одиночку не ходит.
Дядя Яков, с утра до ночи колотивший в своей кузнице, совсем почернел лицом, будто обуглился. А может, мне это показалось потому, что сплошняком поседела, стала белою его голова… Он присел с нами за стол, закурил, но не заблестели прежним весельем его горячие цыганские глаза, не потянулся он к своему баяну, чтобы спеть любимую песню «Солнце всходе на Вкраине», а сидел, понурившись, курил, кашлял в кулак и посередине нашего с Васильком разговора неожиданно вставил, будто продолжая вслух свои неведомые нам мысли:
— Вот она як жизнь повернула… Кто ж такое ожидал? Надо бы лучше робить, коли жить стали трошки богаче, а оно всё наоборот…
— Это ты о чем? — спросил отца Василёк.
— О том же самом, — невозмутимо продолжал дядя Яков. — Вот слухай: дали бы тебе сейчас пару волов, да пару коров, да конягу, да земли несколько десятин и сказали бы: бери, Василь, даром, все буде твое собственное, только труда не жалей, содержи свое хозяйство в справности. Взял бы ты?
— Да-a, задача, — почесал в затылке Василёк. — Тут с одной коровенкой не управишься, хоть волком вой, а ты…