Светозары
Шрифт:
— Запрещают врачи курить — сердце. А попробуй брось, — заворчал он, жалуясь неизвестно кому. — А вообще жить — разве не вредно? От жизни стареет, изнашивается организм, а?
Он стал ходить вдоль книжной стены, заложив руки за спину. Дощечки паркетного пола под ним угибались и жалобно взвизгивали.
— Тебя зачем прислали ко мне? — вдруг спросил он. — Ко мне обычно присылают, когда спор разрешить надо, истину восстановить… Ах, да, комсомол уверяет, что тебе тройку по истории несправедливо поставили. А ты — нужный университету спортсмен. Что-то не похож ты на спортсмена, а?
Я растерянно забормотал что-то.
— Ну, так я и знал, — перебил профессор, — так я и думал! Комсомол молодой, жизнерадостный, ему соврать — хлебом не корми… Что там у тебя в билете?
— Восстание Степана
— Хороший вопрос. Отвечай.
Ничего я не помнил, все смешалось в голове — все события, факты, даты… Перед глазами всплыла телега с железной клеткой, в которой сидел прикованный цепями Стенька Разин — картинка из учебника… Я стал мямлить какую-то чепуху — лишь бы не молчать, лишь бы говорить что-то.
— Н-да, — прервал профессор. — Зря старался комсомол.
Я поднялся, пошел к двери. За спиной услышал вопрос Деренкова:
— Не соврал комсомол, правду сказал, что ты первый в своем роду получил среднее образование, а теперь вот и на высшее замахнулся?
— Да.
— Ну-ка вернись!
Я снова сел к столу. Профессор опустился в свое кресло, отвалился на спинку. Грубое лицо его немного смягчилось.
— Жалко, — сказал он. — Вот тебе-то и место в университете, как никому другому. Ты-то уж не подвел бы свою родову, когда специалистом бы сделался, а? А у нас получается что же, — я ведь прекрасно все понимаю! Городские дети, всякие сынки и дочки грамоту с молоком матери впитывают, а ты, взрослый парняга, литературного языка не разумеешь. Учился в глухой деревне, — вникал я, на каком уровне обучение там идет. Где же тебе тягаться с ними в знаниях? А мы тут вас всех, без разбору, под одну гребенку причесываем. И никуда от этого не уйдешь — закон… Вот и получается: от инженеров большей частью инженеры плодятся, а от колхозников — колхознички. Правильно это, а? Ну, ладно, давай про Стеньку Разина потолкуем… Сам-то как ты думаешь — зачем было ему, безграмотному мужику, такую бучу поднимать? Ведь он не дурак был, знал, наверное, что народом управлять не сможет, да и катастрофу свою, должно быть, чувствовал, а? До него-то сколько таких восстаний было, и все жестоко подавлялись. Не мог он этого не знать, а все же поднялся. Почему?
— Такой уж это был человек, — сказал я.
— Какой — такой?
— Ну… бывают такие люди. Одержимые, что ли? Нет, не то…
— А ты таких встречал?
— Ага. У нас в деревне бригадир был. Живчиком звало. Сердцем он маялся, понимал тоже, что утомляться на работе, нервничать нельзя, это смерть для него, а все ж таки вкалывал день и ночь. — Мне стало легче, прояснилось немного, может, оттого, что вспомнилась родина, родные люди. О них я много мог рассказать профессору интересного, и я продолжал: — Его же никто не заставлял днем бригадирить, а ночами работать на тракторе. Но Живчик был такой человек. Он не мог иначе. И умер на недопаханном поле, под трактором…
— Значит, Разин и… как его? Живчик? — чуть заметная ухмылка тронула толстые губы профессора. — Н-да, сравнение явно не в пользу Степана Тимофеевича. Хотя… — он поднялся, расстегнул пиджак и засунул волосатые кулаки в карманы широченных брюк. — Хотя, знаешь, есть что-то общее между этими людьми, несмотря на громадную разницу в масштабах их деятельности и на полную противоположность эпох, в которых жили эти люди. Есть между ними схожесть, это ты верно подметил, черт побери! Помнишь, у Некрасова: «Россия-мать, когда б таких людей ты иногда не посылала миру, заглохла б нива жизни…» Да, такими вот людьми держалась, держится и будет держаться матушка-Русь! И это — не красные слова, а святая правда! — Голос профессора сердито рокотал, набирая силу. — Кто они такие, народный заступник, герой Степан Тимофеевич Разин, и безвестный колхозный бригадир Живчик? Одному выпала горькая, но великая участь быть распяту и четвертовану на глазах у всей Москвы, о нем в веках слагают легенды и песни; другой умер безвестным, не совершив никаких громких дел, никаких ратных подвигов, за которые прославляют и возвеличивают. Но оба они — люди одной крови, люди подвига, родственные души, понимаешь?
Я хорошо понимал профессора Деренкова. И Стеньку Разина вдруг на миг увидел живым, — не того, скучно-книжного, едва чуть проглядывающего сквозь длинную вереницу походов
А профессор сник, нахмурился, словно устыдившись вырвавшегося перед бестолковым деревенским парнем чувства. Он снова опустился в свое кресло, сцепил на толстом животе волосатые руки и нервно закрутил большими пальцами.
— О чем это мы, бишь? — сердито спросил он, косясь на лежащий передо мной билет. — Да, о восстании Степана Разина. Нутром-то ты, кажется, верно понимаешь Разина, а вот материал не знаешь совсем, не учил, что ли?
— Устал я…
— Ах, уста-ал? А как же Степан Тимофеевич? А как же твой Живчик? Думаешь, не уставали? Такие же были люди и все слабости людские имели… Но они умели их подавлять, ни перед чем не останавливались, понимаешь? Не то что мы с тобой…
Я удивленно поглядел на профессора. Лицо его было хмурым и непроницаемым.
— Давай экзаменационный лист, — сказал он. — Никогда я не грешил против совести… По крайней мере — старался не грешить. А тебе надо учиться в университете. Да! Первым в роду получить высшее образование — это же целую эпоху открыть — для себя, своих детей, внуков и правнуков, а? Ты — самый первый претендент на студенческое место. Может быть, самый первый из всех, кого принял университет в нынешнем году…
В голосе профессора мне послышалась вроде растерянность. Он говорил так, будто успокаивал сам себя, оправдывался сам перед собой. И выражение лица его показалось мне беспомощным и жалким. И я вдруг понял все. Кровь бросилась мне в голову, я почувствовал, как краснею от стыда. Рука, сжимавшая в кармане пиджака экзаменационный лист, который я уже собирался выложить перед профессором, невольно скомкала хрустящую бумажку.
— Не надо… Я ведь не нищий, в милостыне не нуждаюсь, — бормотал я, вставая и направляясь к двери. — Спасибо за науку, профессор…
— Давай экзаменационный лист, — прорычал мне в спину Деренков. — Э-эх! Русь-матушка! Розгами тебя сечь, батогами дубасить надо!..
Облегчение послышалось мне в голосе профессора. Да и самому вдруг сделалось хорошо. Я только не понял, Русь-матушку или меня сечь и дубасить надо?..
Домой я уезжал дождливым вечером. До вокзала провожал меня Васёк Калабашкин. Всю дорогу он пытался меня утешить: не горюй, мол, старик, на следующий год приедешь — обязательно поступишь. И много в его наивных утешениях было искренней печали и неловкости на свой успех, будто он, Васёк Калабашкин, сам виновен в моем провале. Эх, Васёк, милый мой человечек! Увидимся ли когда-нибудь с тобой — не знаю; не расплескай только по мелочам свою родниковую душу…
А дождь моросил и моросил, — холодный и нудный, как осенью. Да она уже и осень не за горами. На тускло блестящем, мокром тротуаре желтые листья кленов — будто гуси наследили.
…И поезд, миновав станционные огни, помчался в сплошную черноту ночи. Я стоял в тамбуре, курил. Дождь усилился, косые струи звонко секли по темному окну. За ним летела сырая, холодная, непроглядная ночь.
У меня болела голова, чуть подташнивало. Я прислонился лбом к холодному оконному стеклу. Я пытался разобраться в событиях последних дней, определить что-то главное, очень важное для себя. Перед глазами вставали люди. Васёк Калабашкин с жалкой виноватой улыбкой на совсем еще мальчишеском лице, профессор Деренков… Кто он, профессор, что за человек? Сперва он восхитил меня своей непохожестью на других, своими смелыми речами… Теперь к этому восхищению примешивалась какая-то горечь: этакий монументальный и громогласный. Кажется, Русь-матушку розгами высечь грозится. А когда я не отдал ему экзаменационный лист, где бы он, может быть согрешив против своей совести первый раз в жизни, поставил бы мне липовую четверку, то не только облегчение, а радость невольно пробилась в его голосе. Как же: уберегся от падения, спасся от греха — и волки сыты, и овцы целы!.. Для него, для профессора Деренкова (это теперь, пожив на свете, я рассуждаю так), для него репутация самого объективного, самого неподкупного экзаменатора была, может быть, превыше всего, репутация та в своеобразную славу переросла, — недаром же он обмолвился, что к нему присылают студентов, как на третейский суд: когда возникают неразрешимые споры и противоречия.