Свидание с Бонапартом
Шрифт:
А тогда, лет за восемь до нашего поцелуя, меня тогда как бы и не было вовсе. Была Варвара Волкова, существо иного замеса. Я вспоминаю ее не слишком доброжелательно. Мне вообще несимпатичны смазливые барышни с открытым лицом и с королевскими претензиями. Были бы еще сердечны, а тут сплошной расчет и холод. После поцелуя все переменилось.
Не буду утверждать, что мои многочисленные пороки растаяли в мартовском воздухе, увы, но жизнь, видимо, приобрела значение, смысл которого по-прежнему оставался неуловим для окружающих. Для них ведь все определено: люблю, любима, свидание, узы, предназначение, долг, волнение плоти, смятение душ. Но ничего похожего на тайну. Когда же я ощутила эту тайну и поняла, что отныне обречена на страдание, во мне прибавилось сил, зоркости и долготерпения. О чем еще мечтать?
Натурально, это свершилось не в один
Говорить легко, а приблизиться трудно. Я раскидывала сети, но они оставались пусты. Мы встречались время от времени то здесь, то там, как это водится в нашем кругу, и будучи уже знакомы, отделывались поклонами и переговаривались с помощью услужливых переводчиков, которые всегда находились к нашим услугам. Бывало, например, речь заходила о Бонапарте, ну, что-нибудь о его честолюбии или военных талантах, или еще о чем-нибудь и затевался легкий спор без враждебности, без взаимных уколов, гудение, да и только. Но постепенно хор затихал, и оставалось два голоса – мой и Свечина, так уж получалось.
Он, сидя от меня в некотором отдалении, допустим, говорил, обращаясь не ко мне, а к своему соседу: «Что бы там ни говорили о Бонапарте, а он дал французам порядок, и они за него горой…» Тут я говорила своему соседу: «С помощью пушек можно добиться чего угодно, но насколько это справедливо?…» Свечин отвечал, не глядя на меня: «Пушки, видимо, и существуют для того, чтобы успокаивать ретроградов…» – «Лишать людей силой их привычного уклада, – говорила я соседу, слегка улыбаясь, – это совершать преступление…» – «Если рабство – привычный уклад, – небрежно ронял Свечин, – то это дурная привычка…» И наши соседи поддакивали и мне, и ему, и я думала о том, что свидание наше отдаляется.
Однако нельзя было терять ни минуты: жизнь коротка. Рабство, холопство, варварство – не моя сфера, думала Варвара, решившись на завоевание. Легкое пренебрежение, слетавшее с его губ, ее не удручало. Расставаясь, он едва кланялся. Можно было подумать, что скорби всего человечества сосредоточились в нем одном и что Варваре следовало бы быть осторожней, чтобы не усугублять его страданий. Но она решилась на завоевание. Она не искала легких путей, которые были так соблазнительны в опыте ее предшественниц. Она не поддакивала ему и не таращила многозначительно свои синие глаза, чтобы доставить ему минутное удовольствие. «Мне не нужно ваше расположение, – думала она в такие минуты, содрогаясь от его ледяных поклонов, – мне нужно, чтобы вы не умели без меня обойтись…» Она играла сама себя, и потому ее не волновали угрызения совести.
«Почему ты выбрала этого скучного доброжелателя?» – спросила однажды Катерина. «Я его не выбирала, – ответила Варвара. – Видимо, остальные более веселы и доброжелательны, чем это может понадобиться в обиходе». – «Но ведь он засушит тебя, ежели ты станешь госпожой Свечиной», – засмеялась Катерина. «Меня – может быть, – сказала Варвара, – но госпожу Свечину никогда».
Она не стала говорить Катерине, что поклялась связать свою жизнь с человеком, которого полюбит и выберет сама, и что она сыта по горло любовью недавнего своего доброжелательного лентяя, и что мужчина должен класть кирпичи, а скрепляющий раствор – дело рук женщины, и что, ежели он тот, которого назначила ей ее судьба, ежели она не ошиблась (а она не могла ошибиться, до сих пор ощущая ожог того мистического поцелуя), ежели воистину он был мистическим, стало быть, предчувствия верны, и остается только приуготовлять себя к неминуемому. «Странно, – проговорила Катерина, – я всегда побаивалась людей скрытных. Они для меня будто охотники в камышах, а я будто утка на Открытой воде…» – и засмеялась. «Среди всех охотников, – сказала Варвара равнодушно, – я его нисколько не выделяю», – и подумала, что он и не похож на охотника.
Конечно, фигура Свечина не могла не привлекать внимания, и, я думаю, не только мы с Катериной время от времени пускались в догадки. Сохраняя добрые отношения с престарелым отцом, сын продолжал вот уже семь лет жить отдельно и весьма скромно. Возраст и московский климат постепенно выветривали из него бунтарские наклонности, и Франция снилась все реже и реже. Однако обществу были непонятны его устремления и житейские надежды: кто он, куда направляется и чего желает?
Завоевание, на которое решилась Варвара, крайне рискованно: завоеватели былых времен, случалось, возвращались домой без войска, но у них оставался народ, жаждавший мести, и все начиналось снова; или возмездие настигало их, и они теряли не только войско, но и свой народ и даже родимые пространства, но на помощь могли прийти иные племена, и все восстанавливалось и начиналось сначала; конечно, они могли и погибнуть, но у погибших нет будущего в этом мире, и нечего об том рассуждать. Здесь же вам не грозила даже гибель, а уж отечество и вовсе оставалось неприкосновенным, и непосвященные соотечественники по-прежнему окружали вас, и ваша честь не была затронута, ибо она бывает затронута, если вы окружены посвященными радетелями за ваше благополучие. Нет, нет, все оставалось прежним. Прежним, но… никаких надежд!
Удивительно, как в двадцать четыре года я могла все это осмыслить, не теряя присутствия духа и не обольщаясь. Видно, и впрямь судьба руководила мною, но когда б мне знать, как она может быть коварна!
4
…Дуня и привела меня в чувство, взгромоздила на кровать, обдувала, причитала, кропила водой. Все и прошло бесследно.
– Что же это было? – спрашиваю, все тут же отлично вспомнив. – Какой-то горький знак? Предостережение?
– Вы-то упали, барыня, – говорит она бесцветными губами, – а они-то подходють, вот ей-богу…
– Кто же, Дунечка, кто же! Бестолковая ты какая!
– Хромой генерал, барыня, Николай Петрович…
– Дунечка, – говорю я с дурацкой улыбкой, – его же французы застрелили еще в двенадцатом годе, – и встаю с кровати с удивительной легкостью, словно ничего не произошло, и без страха выглядываю в окно. Губинские пейзажи. Облетевшая листва. Голые сучья на деревах. Тут вся моя жизнь. – Почему ты решила, что это был он, а, Дуня?
– Так вы же сами кричали, – говорит она, успокаиваясь, – и по имени его называли.
– Вспомнила, вот и все, – говорю я строго. – Разве не бывает! Ты-то сама ведь не видала?
– Не, – говорит Дуня и хитро улыбается, – я вас на кровать волокла.
– Значит, опять соврала? И не стыдно?
– Прямо, соврала, – говорит она и притворяется обиженной, – они не первый раз тута ходють… Нынче не видала – вас волокла, а третьего дни видала…
– Ступай прочь, – говорю я грозно, а у самой начинается сердцебиение.
После всех бурь, пережитых нами, о чем я думаю? Как двадцать лет назад все спорили о Бонапарте, так нынче – о крестьянах. Рабы не рабы, позор не позор, можно продавать – нельзя продавать… Но все это проходит мимо меня, не очень-то задевая… О чем я думаю? Я не властна над жизнью, я ее пленница, я ее дитя, мы все ее дети. Она преображается сама, исподволь, и наше терпение ей споспешествует. Не нам ее ломать и приспосабливать под временную свою угоду. Разве, расшибив лоб на всяческих модных фантазиях, не к тому ли пришел и Свечин?
В шестнадцатом году и Тимоша, наглядевшись на всяческие европейские вольности, пылал и содрогался от жажды переустройств и плакал, поглаживая грязные головы холопских детей. Николай Петрович Опочинин дал Арине вольную, а она все там же живет, в Липеньках, позабыв, что она вольная, пьет горькую, якобы барина покойного поминая. Да ей не вольная нужна, а господский гардероб и зонтик – этакое чучело наводит тоску и уныние на все вокруг! Тимоша тоже когда-то тараторил о равных правах, а нынче его волнует справедливость, справедливость и милосердие, против чего возразить трудно, хотя при слове «милосердие» всякий раз вспоминается мне губинский пожар и их зверские лица, и я теперь только вздыхаю и пожимаю плечами: да я ли не милосердна, дети? На днях я повторила ему старую свою мысль о том, что мы не можем быть равными, стоит только поглядеть друг на друга. Он захохотал, а в прежние годы непременно оскорбился бы. Однако я чувствую за этим хохотом тоску и безысходность, и мне страшно становится за Лизу, она глядит на него с обожанием. «От тебя, Тимоша, всего можно ждать», – говорю я ему. «Вот уж нет, – отвечает он с грустью, – уже ничего. Течет речка, и я по ней…» Вот и я думаю о том же. Но отчего же каменеет его лицо, когда до него долетает крикливое пение дворовых девок? И отчего на поклон всякой деревенской бабы он покорно сгибает свою холеную шею?…