Свидание с Нефертити
Шрифт:
Не верится сейчас, что когда-то были счастливейшие времена — в Москве находилась тесная студенческая комната, где стояла койка Федора. Вячеслав иногда по вечерам тоже снимал с гвоздя гитару, тоже пел, но не про «покойничка», не про «финский нож»:
Как дело измены, как совесть тирана…А
Считали Ивана Мыша подлецом, на котором негде пробы ставить. А Иван Мыш по сравнению с этим Лешкой Лемешем — воплощенное благородство, чистейшей совести человек.
Другие теперь живут в их комнате, товарищи утонули в многомиллионной Москве.
Вячеслав родился в сорочке: один московский художник, старый друг отца Вячеслава, разрешил пользоваться ему своей мастерской.
Вячеслав сейчас для Федора — единственная ниточка, связывающая его со счастливым студенческим прошлым. Порвись она, и будет бегать по Москве одинокий человек, все еще мечтающий выбиться в настоящие художники. О его успехах в институте некоторое время еще будут ходить легенды, потом забудутся, и никому в голову не придет спохватиться, куда пропал этот легендарный парень, написавший когда-то за один присест «Синюю девушку»…
Пока жив Вячеслав, Федор не одинок и Москва не кажется чужбиной. В любое время можно ему позвонить, в любое время можно к нему прийти и отвести душу, вспомнить, что существуют на свете не только Лешки Лемеши, Веры Гавриловны, дворничихи, изрыгающие по вечерам к темным окнам проклятия «толстомясой разлучнице». Без Вячеслава Федор, пожалуй, стал бы дичать.
Во второй половине дня Федор направился к Вячеславу.
Запах масляной краски, въевшийся, неназойливый, давний, — запах повседневного благородного труда, о каком теперь мог только мечтать Федор.
Вячеслав, в легкой тенниске, в старых лыжных брюках, чуть похудевший, с обострившимся подбородком и запавшими глазами, но веселый, встретил Федора, хлопая по спине:
— Ты очень кстати завернул, бродяга. Угодил в самое яблочко! Будем считать — у меня праздник…
— Надеюсь, не свадьба. Я такими праздниками сыт.
— Ха! Личная жизнь отдана на откуп святому искусству. В последнее время я не позволял себе даже легоньких интрижек. Все силы на дело, и только на дело! И вот награда за благонравность: утром, Федька, я поставил подпись под картиной!.. Все! Точка! Я ее снял, чтоб не мозолила глаза.
— Картина?.. Окончена?.. Ну что ж, показывай.
Вячеслав поставил на середину стул.
— Первому зрителю и первому критику — трон с поклоном. Садись!
И сразу же бросился выдвигать мольберт.
Федор видел его работу лишь в самом начале, были намечены тогда фигуры, подмалеван фон.
— Я назвал ее: «Что о нас скажут люди?»
Среднего размера холст, почти квадратный. Берег реки, вдали белеет удаляющийся пароход. На пиджаке, брошенном на траву, сидит женщина, рядом мужчина. Оба не молоды и не красивы, потрепаны жизнью. У него тяжеловато-сильное лицо, лысеющая голова. Он смотрит на нее, и взгляд его сложен, в нем — суровая мужская требовательность и приглушенная робость, упрямство и загнанность. Рука женщины прижимает к губам скомканный платочек — пальцы рук очерствели от работы. Взгляд в землю, смятенный и в то же время сосредоточенный, безнадежный и чего-то ищущий.
Как поздно встретили они друг друга! Встретили и поняли — не могут жить порознь, пришла поздняя, слишком поздняя, быть может, первая и последняя любовь в их жизни. До этого каждый из них с кем-то встречался, ухаживал и выносил ухаживания, женился, рожал детей, честно заботился о них. И дети, наверное, ждут сейчас дома. А они здесь, в глухом углу, уединившись, решают — как им быть? Мужчина неуверенно требует ответа. Неуверенно! Женщина молчит, смотрит в землю. «Что о нас скажут люди?» Люди не только посторонние, без нужды суетные, но и те, кто близки, дороги… Что скажет мать одних детей, отец других? Что скажут сами дети?.. Мужчина ждет ответа. Ответа нет.
— Ну!.. — сглотнув воздух, выдавил Вячеслав. — Лупи не жалеючи.
— Обожди, Вече. Дай разжевать.
И Вече робко притих, переминаясь у холста.
У мужчины на холсте нетерпеливо-гневливый поворот, сведена в напряжении сильная шея. А женщина безвольно опустила плечо… В изгибе немолодого тела — бессилие, но на лице бессилия нет. Она умней нетерпеливого мужчины, лучше его осознает трагедию проклятого вопроса: «Что о нас скажут люди?» Люди срослись с тобой, их жизнь переплелась с твоей, любой разрыв — кровоточащая рана. И рана может быть смертельной… Мужчина ждет от нее ответа. Он в глубине души верит в ее мудрость.
Федор глядел и удивлялся — точно, тонко, вдумчиво. Но… Но чего-то ему недостает. Наметанным глазом, как опытный охотник на лесной поляне, где побывал зверь, по красноречивым, броским и едва уловимым приметам он прочитал историю, поверил ей, а поверив, проникся участием. История сама по себе и правдива и трогательна. Но чего-то еще не хватает для полноты… Он информирован — фигуры на холсте для него стали людьми с биографиями… Чего еще? Чего тебе мало?..
И Вячеслав снова не выдержал:
— Да ну же! Не томи…
— Хорошо, Вече.
— Без дураков?
— Без…
— Ну, гора с плеч.
— Я еще о ней буду думать. Может, и надумаю что-нибудь. Что-то хочется мне отыскать, что-то нужное, упущенное.
— Ну а пока мне твоего «хорошо» хватит. — И Вячеслав вскинул к потолку кулаки: — Господи! Господи! Благослови всех, кто хвалит, сделай их самих счастливыми и удачливыми! Похвала — волшебство, понимаешь ли ты это, господи, захваленный старый дурак? От нее вырастают крылья, распухают мускулы Геркулеса! Я сейчас никого не боюсь, а минуту назад был мышонком, дрожал… Спасибо тебе, Федька, за твое «хорошо». Спасибо!.. Выпьем сейчас. Не за картину, не-ет, я становлюсь суеверным. Просто за встречу. У меня припрятана бутылочка коньячку — три звездочки, как на фронтовом погоне!
Стол был завален бумагами хозяина мастерской, бутылку поставили на стул, на палитре разрезали батон. Вячеслав отмыл стаканы от бурых осадков акварельной краски, на куске газеты распластались ломти ветчины. Вернулось доброе, не столь уж старое студенческое время.
— Ты Православного не встречал? — спросил Федор.
— Не подает голоса. Краем уха слышал, что рыбешек бросил, где-то пристроился писать медицинские плакаты: «Чистота — залог здоровья». Ну а как ты живешь?..