Свидание с Нефертити
Шрифт:
Выдвинут объемистый чемодан, из тумбочки полетели в него отвертки, коробочки, мотки проволоки, точильные бруски. Иван Мыш взял в руки лампу с тумбочки, стал вертеть в руках, разглядывать.
— Ребята, может, подобру… Подобру-то бы лучше…
Никто ему не ответил.
Федор поймал себя на том, что он вместе с Мышом любуется его лампой — подставка из небрежно обрубленного, отполированного куска дерева, легкий изгиб ручки, крытый черным лаком колпачок — и все это из обычного кухонного половника. Золотые руки…
Вдруг
— Сволочи! Вы — сволочи! Не лучше меня!.. Жалеть я должен! А меня жалеют? Вы же все на меня как на стенку глядите! Что я вам? Стенка! Вещь!.. А каким мне быть? Добреньким? Меня с детства никто не жалел. Даже мать… Брата жалела. Он — хиляк, я — здоровило, ему — пряник, мне — кусок хлеба! — Иван Мыш в ярости повернулся к Вячеславу: — Ты — первая сволочь, тебя я больше всех ненавижу! Красивым хочешь выглядеть! Ух, ненавижу!.. Дай, мол, спасу Слободко, пусть поглядит, какой я благородный… Чужими руками. Пусть себе эта дубина синяки да шишки получит, а тебе — добрая слава. Я ведь слышал, как Православный-то сказал… Слышал! «Порядочный человек!» Ты — порядочный, а Иван Мыш — мразь, вонючая тряпка, подтирай им чужое дерьмо, не стесняйся… На вот — сам утрись! И Православного вашего нисколечко не жалко! Утрись!
— Ты бы не ораторствовал лишка, а шевелился, — перебил его Федор..
— Успеешь. Ты тоже сволочь особая. Откуда в тебе-то спесь? Не умнее ж меня. Деревенщина! Лапотник! И везет же таким. Потычет кистью — все ах да ах! А чего? Тьфу!.. Стул взял. Огреть бы тебя этим стулом! Огрел бы — красная лужа осталась. Только страдать за дерьмо не хочется… Уйду, но вы вспомните еще Ивана Мыша. Еще, бог даст, оступитесь как-нибудь. Оступитесь, а там я уж вас подтолкну, легонечко, незаметно — косточки хрустнут…
Иван Мыш подхватил свой чемодан, отбросил носком сапога покалеченную лампу, в дверях обернулся:
— Я памятливый. Я не забываю!..
Через полчаса он вернулся — без пальто, без шапки, гимнастерка по-домашнему распояской. В какой-то комнате для него нашлась свободная койка.
— Хлопцы, раз не люб, чего уж… Только зря мы сволочили друг друга. И тут черт-те что наговорил я. Не верьте, вгорячах это… Право, совестно…
Вячеслав и Федор молчали, не обернулись в его сторону.
— Говорить не желаете?.. Ладно уж, снесу. Только я на вас зла не имею.
Он поднял разбитую лампу, оценивающе оглядел ее со всех сторон.
— Я ведь прост. Зла долго не держу. Вгорячах-то чего не случается…
Вышел, бережно прикрыв дверь, унес лампу.
— Хитрость гориллы, — проворчал Вячеслав.
Они долго не спали, ждали Православного, а он так и не пришел в эту ночь.
День, как всегда, начался с того, что на возвышение взобралась (в который уже раз!) натурщица с распущенными льняными волосами.
На улице ночью выпал свежий снег, и все мостовые города белы, и загроможденная мольбертами мастерская заполнена чистым, покойным праздничным сиянием. Такое ощущение, что выпал не сотый в эту отходящую зиму снег, а лишь первый… Первый снег, умывающий землю! Первый снег, прячущий осеннюю усталость! Первый снег — тихое счастье, бывающее раз в году. Но, увы, подделка, фальшь — февраль за широким окном, первый снег в прошлом, как забытое детство.
Вячеслав, словно после похмелья, тупо уставился в свою работу, на палитре выдавлены свежие краски, а кисти чисты.
Православного нет, а еще стоит его холст с почти законченным портретом — натурщица с накрашенными губами чем-то напоминает монашку. Снимут холст, ничто не станет напоминать Православного — умер для института.
Не явился опять и Слободко. И по-прежнему его работа с ободранной краской вопит о бесчинстве.
А Иван Мыш богомазничает: мазочек к мазочку — складочки, пуговки, расчесывает волосы, чертит губки. Федору виден его холст, и у Федора чешутся руки: взять бы широкий флейц, набрать бы на него побольше краски и, ляпая, пройтись, стирая мазочки и складочки, — хватит сюсюкать, нагруби!
А своя работа?..
Почти две недели изо дня в день взбиралась на возвышение девица, две недели вглядывался в нее Федор, трудился…
Сегодня в первый раз задумался — что за человек сидит перед ним? Кому-то верила — ее обманывали, и еще верит — молодость не прошла; хочет выглядеть умной, а ее ловят на манерности; хочет быть доброй, а получается сентиментально… И эти распущенные волосы, и эти девственно-голубые тона, и это помятое, истасканное лицо. Люди, посочувствуйте ей, она так мало видела сочувствия в жизни!
И пойман свет, упавший на волосы, и вылеплены скулы, и рука на голубом платье прописана не без изящества — а для чего? Нет биографии на портрете, нет человека, ничего не сказано — живописная бессмыслица. Ничего уже нельзя переделать, толстым слоем краски покрыт холст, как-никак трудился над этой бессмыслицей две недели. Начать бы сначала, а зачем? Опять получится то же, нет желания, да и завтра последний день позирует эта девица.
Мастерская залита чистым светом, сияют белые мостовые за окном — фальшивое впечатление первого снега, праздничности в природе.
…А к вечеру опять развезло. Хлюпала под ногами грязная жижа, с крыш падали на лицо холодные, крупные, липкие капли — от них брезгливая дрожь по всему телу. Прохожие, спрятав лица в поднятые воротники, спешили убраться из-под унылого неба.
Плохо на улице, а в общежитии стоят две койки с содранными матрацами — нежилой вид, разгром, запустение. Вячеслав наверняка куда-нибудь сбежал. И очень хочется увидеть Православного, услышать хотя бы: «Старик, дай трешник в долг…» Лишь бы его голосом.