Свидетельство
Шрифт:
Вон уже и серое лицо внизу заулыбалось! Странно улыбаются усталые морщины. Если бы не засветившиеся вдруг, ожившие глаза, можно было бы подумать, что это и не улыбка, а болезненная гримаса. Он понял, осознал наконец-то! Или он просто смеется над Жужей? Она стоит растрепанная, кудлатая, воинственная в своей неизменной кожаной тужурке. Стоит, навалясь на перила балкона, и, размахивая кулаками, орет как резаная: «Конец войне! Конец войне!»
Тем временем весть стремительно распространялась, сначала по телефону — в комитеты партий, в районное управление, в полицию. Затем — в дома. Люди выходили на улицы, собирались группами. И сами, не сговариваясь, без всякого плана, пошли к зданию районного комитета коммунистической партии. Вот уже их
Вдоль Хорватского парка шел советский солдат. Увидел толпу, остановился: что там такое? Прислушался, стараясь понять что-нибудь в общем гомоне. Ласло заметил его, крикнул издали громко:
— Война!.. — Это слово он знал по-русски, а вот как сказать «окончена»? — Война капут! — завопил он. — Гитлер капут!
Молодой солдатик сначала тоже недоуменно уставился на него. То ли не понимал слов, то ли и ему нужно было время, чтобы радость впиталась в организм? Но нет, вот он уже заулыбался во весь рот, подпрыгнул, ударив пилоткой оземь, и, то и дело выкрикивая: «Война кончилась!» — пустился в пляс. Это был совсем еще молодой парнишка, откуда-нибудь с Украины. Будапешт для него — этапный пункт. Село его или город — уже давно освобождены. Но была война, и, может быть, сегодня вечером его уже зачислили бы в маршевую роту, а завтра — на фронт, вслед за другими….. И вот — война кончилась, и паренек отплясывает на радостях, поворачивается направо, налево, ищет, кому бы рассказать, как он счастлив, но вокруг одни гражданские, мадьяры, улыбающиеся, смеющиеся, радующиеся его бурной радости. Ближе всех к нему — бородатый старик с рюкзаком за спиной. Солдат с ходу обнимает его: «Закончилась война, папаша!» — и хлопает его по плечу, так что пыль летит из потрепанного демисезонного пальтеца.
Послышалась песня. По улице Аттилы шагала рота советских пехотинцев с примкнутыми штыками. Они пели на два голоса, лихо и вместе с тем немножко грустно. Но вот солдатик выскочил из круга толпившихся вокруг него штатских и длинными скачками запрыгал прямо через парк, через сваленные в нем бомбы и снаряды, будто это были смирненькие кустики лебеды или эти коварные чудовища тоже знали уже об окончании войны. Он бежал наперерез марширующим солдатам и издали кричал: «Война кончилась, товарищи! Война закончилась!)» Но тех сдерживала дисциплина, они шли коротким, стремительным шагом — прошли и даже не оглянулись на солдатика. И только песня у них вдруг стала другой. Или, может, просто зазвучала иначе?
В партийном комитете посовещались, не перейти ли им на школьный двор и там провести митинг, — но потом решили: зачем, когда вот он, уже здесь, митинг! Рожденный непроизвольным порывом масс и потому не идущий ни в какое сравнение с любым организованным мероприятием! И люди, вон они, под балконом — стоят и ждут обращенного к ним слова. Кто-то, кажется, Андришко, назвал имя Ласло. И вот его уже подталкивают к перилам балкона: «Давай, давай!» И Ласло понимал: здесь нельзя упираться, хотя он не готовился и даже не обдумал, с чего начнет, чем кончит и что вообще скажет!
Он заговорил о том, что кипело у него на душе с той самой секунды, как он услышал весть о конце войны. Говорил в том порядке, как рождались в его голове мысли.
…Самое трудное из всего, что выпало нам на долю, уже позади, — слышал он свои слова. — Самое трудное, когда-либо выпадавшее на долю одного поколения. Мир!.. Отныне «дом» будет означать: семейный очаг, свет и тепло, а не сумрак бомбоубежища. И город станет городом, а не ощетинившейся, как еж, боевой позицией… Не будут разлучаться семьи, и дети будут расти не для того, чтобы убивать или быть убитыми — но чтобы жить. Мир, свобода, демократия во всем мире!
Насилие царило до сих пор над судьбами народов; отныне ими будут править честь и разум. Землисто-серое единообразие смерти — вот что являлось социальной идеей общества на протяжении многих лет. Отныне же личность будет развиваться свободно, и жизнь засверкает сотнями тысяч красок. Мы как бы воспрянули теперь от страшной, болезненной спячки! Пришел мир — и слова, и поступки, и вещи обрели их первозданный, здравый, истинный смысл. Помните: у немцев было изобретение — машина для разрушения железных дорог. Она переламывала шпалы, разбрасывала в стороны рельсы, двигаясь при этом со скоростью пятидесяти километров в час. Удивительное творение! Немцы гордились им, даже в кино показывали его «работу». Помните? Так вот до чего докатились наука и культура — до этой самой машины, ломающей железные дороги?! Но с этим покончено! Отныне каждый, кто пашет и сеет, будет уверен, что он сам и соберет свой урожай; всякий, запуская станок, будет знать, что делает это во имя жизни. Всякий, кто ночи напролет думает, склонясь над книгой, проектом, формулой, микроскопом, будет знать, что завтра мир сделается еще более прекрасным. Наступил мир!
Когда Ласло среди гула возбужденных голосов шел с балкона в кабинет, ему показалось, что кто-то шепотом произнес: «Его преподобие Саларди». Ласло обернулся на голос и увидел, как Поллак и Жужа переглянулись. Ласло и сам не был уверен, что не ослышался. Когда он искоса посмотрел на Поллака и Жужу, Жужа покраснела и тотчас же принялась громко отдавать распоряжения о демонстрации.
Колонна демонстрантов, возглавляемая Жужей и Поллаком, двигалась по замысловато-извилистому маршруту. Непонятно почему, но сперва они спустились к Табану, потом вернулись назад, на улицу Месарош, по улице Коронаёр снова двинулись вниз, на Вермезё. Может быть, они рассчитывали, что с каждым шагом колонна будет расти, подобно снежному кому? Но получилось как раз наоборот. Люди уже успели устать от непривычно частых демонстраций, митингов. Вечерние сумерки быстро сгущались в ночную мглу, все притомились, вспомнили, что пора бы и поужинать! Одним словом, извилистый маршрут демонстрации скорее способствовал тому, чтобы люди, как только оказывались вблизи своего дома, разбредались — сначала выходили на тротуар, а затем исчезали в примыкающих переулках.
На углу улицы Мико, неподалеку от районного комитета партии мелких хозяев, из колонны вышел Озди, и, словно по команде, вокруг него тотчас же собрались его приверженцы: раскрасневшийся от ходьбы Альбин Шольц и другие вожаки партии. На минутку выскочил из двигавшейся мимо колонны и Хайду, чтобы по-дружески приветствовать Озди. Подошел председатель управления Нэмет с несколькими чиновниками. Все они, здороваясь, пожимали друг другу руку, разглядывали демонстрантов, как бы дожидаясь конца колонны, чтобы пристроиться в ее хвосте. Видя всеобщее ликование, улыбались и они. А Нэмет даже проскандировал раза два вместе со всеми: «Конец войне, ура миру!»
— Политическая обстановка теперь-то, во всяком случае, изменится! — мечтательно, словно сам с собой, говорил Озди, покачивая в воздухе мясистой, толстой ладонью, с виду совсем не интересуясь, слушает его кто или нет. — Союзная контрольная комиссия — не так ли? Четыре державы-победительницы — не так ли? Все четыре! Военная ситуация больше не диктует необходимости односторонних действий… Ну, и во внутренней политике… тоже…
Все слушали его со вниманием, да он и сам, не скрываясь, обращался теперь к окружившим его приверженцам.
— Прорывы, «чудо-оружие»!.. — насмешливо покрутил он головой. — Конечно, были помешанные, до последнего мига верившие в гитлеровское «чудо-оружие»… Бог с ними, что о них и вспоминать. Интерес представляют для нас не они, но большие, основные массы. Пока еще пассивно выжидающие! Для венгерского народа это чрезвычайно характерно, чрезвычайно! Каждому политику, мечтающему об успехе, нужно помнить, что за многовековую свою историю наш народ научился одному: пассивномувыжиданию, пассивнойподдержке, пассивномусопротивлению. Это целая гамма оттенков, но все они выдержаны в пассивной тональности…