Свидетельство
Шрифт:
— Что… что с тобой, душечка?
— Как ты можешь спать в таком шуме?
— В каком шуме? Разве шумно?
— Кто-то все время колотит и колотит молотком. Внизу, на улице или на станции…
— Ничего не слышу.
— Сейчас уже нет, но только что!.. Я думала — оглохну. Даже спать не дают человеку. Ничего нельзя! Буквально ничего!
И начинался привычный концерт: все могут, только Казар не может!.. Почему бы не перевестись ему в Пешт, на другую станцию или в управление дороги? Наконец она не возражает уехать хоть в провинцию, в любой провинциальный город, где уже восстановлен порядок, где не так все пострадало… Где можно, «по крайней мере, нажраться вволю». В минуты таких вспышек в ней как бы воскресала память о днях ее скитаний,
Так продолжалось несколько недель, прежде чем Клара поняла, в чем причина. Физиологическая жизнь всех женщин за дни осады претерпела сильные изменения, а Клара и без того была не очень-то внимательна к себе, к обычным предвестникам. Спохватилась, когда однажды вдруг почувствовала слабость, странное головокружение и свинцовую тяжесть в ногах. Руки и вся верхняя часть тела, наоборот, казались совсем невесомыми. К горлу подкатывал тошнотворный, пахнущий прогорклым жиром комок. Клара долго мучилась, отплевываясь противной пенистой слюной. Только тогда в голове мелькнула догадка: она беременна! Клара отправилась к врачу и произнесла волшебное слово: «Изнасиловали». Ей тотчас же сделали аборт. Часа полтора она отдохнула на кушетке в докторской спальне, потом пешком отправилась домой. Несколько дней пролежала в постели. Казар ничего не заметил. Впрочем, и более строгий, чем Казар, муж, вероятно, тоже ничего не заметил бы.
Но с нервами не стало лучше. Остались все те же раздражительность, беспомощность, подавленность; Клара называла свое состояние «мигренью». Не было аппетита… И если она все же ела, то только по настоянию врача, который считал, что ей нужно поправиться, да еще потому, что знала: худоба старит лицо.
Ссоры с мужем по утрам стали повторяться все чаще. Как Казар ни старался избежать их, как ни уступал во всем жене, она сама выискивала причины для недовольства, распаляя себя до истерик и припадков.
Однажды утром в начале мая совершенно случайными свидетелями одной из таких сцен оказались машинист Юхас и Аннушка Кёсеги. Железнодорожники отыскали на келенфёльдской станции маневровый локомотив в очень неплохом состоянии. Деповцы отправились туда и за несколько дней привели его в порядок. Теперь можно было ездить за продовольствием на «собственном» паровозе в любое место, — хоть за Дунай, — куда только вели стальные нитки путей.
В очередной «продуктовый рейс» поехали вчетвером. Вел паровозик Юхас. Всеми правдами и неправдами ему удалось включить в состав бригады и Аннушку. «У тебя все еще такой цвет лица, будто ты до сих пор в подвале ютишься, — сказал он девушке. — Не помешает тебе глотнуть немножко свежего деревенского воздуха! Не беспокойся, мы за тобой приглядим!»
Выехать решили рано утром, поэтому перед отъездом пришлось им заглянуть к главному инженеру на квартиру: доложить, что уезжают, и спросить, не нужно ли чего особенного, — они слышали, что г-жа Казар больна.
Дверь передней была открыта, а сам инженер собрался, как видно, уходить: он был уже в шляпе. Однако на плече у него, словно мешок соломы, лежала жена. А на кухне с проложенной почти у потолка газовой трубы свисала завязанная петлей бельевая веревка и под ней — табурет. Оттуда-то и вынес жену Казар. Бросив замученный взгляд на окаменевших у двери Юхаса и Аннушку, он отнес Клару в спальню. Растрепанные волосы Клары падали ему на лицо, она билась и отвратительно хриплым голосом вопила: «Все равно наложу на себя руки! Что бы ты ни делал! Наложу, вот только ты уйдешь! Все равно мне и жизнь не в жизнь рядом с таким типом. Не жизнь это, нет, не жи-и-и-знь!» Визг оборвался, замер в подушке. Из спальни донеслось тихое, успокаивающее бормотание Казара. Наконец в передней появился он сам, прикрыл за собой дверь, постоял в нерешительности на пороге кухни, дотянулся до бечевки, снял ее с трубы. А в спальне все еще бесновалась Клара. «Дурак, беспомощный дурак! Ничего ты не можешь сделать ни для себя, ни для меня. Думаешь, мне стыдно? Да я и перед
Казар постоял с минуту перед шкафом в передней, держа в руке смотанную на ладонь бечевку, раздумывая, куда бы ее спрятать, а затем вдруг сунул в портфель. Галстук у него сбился набок, шляпа — на затылок, лоб вспотел, и капли пота, словно крупные слезы, собрались под глазами.
— Ну, ну, вы поезжайте, — сказал он Юхасу и Аннушке, выпроваживая их за порог. Запер дверь и сам заспешил за ними.
— Может быть, для госпожи Казар чего-нибудь?.. — В еще большем смущении, чем сам инженер, бормотал Юхас.
«Брома ей», — подумал Казар, но промолчал и только уже на улице сказал:
— Вот курицу если… Только я не знаю, что и послать на обмен. Погодите, я сбегаю наверх, что-нибудь принесу…
Юхас вернулся на станцию в конце апреля. Уехал он в феврале — «посмотреть как там, в родном краю». Думал пожить несколько дней, оглядеться, навестить родичей, знакомых. Но с ним было то же, что и с Эстергайошем: не успел приехать, как уже на другой день работал по заданию компартии. Его перебрасывали с одного участка на другой, — словом, колесо завертелось… В середине марта в деревне вдруг поднялась паника: по шоссе стали отходить на восток русские танки, артиллерия. Многие в деревне засобирались, намереваясь уйти с ними вместе. Другие поглядывали на них со злорадством. Ничего не говорили вслух, но смотрели на готовящихся отступать загадочно и весело. Это происходило в те дни, когда со стороны Эстергома немцы начали концентрированный нажим танками на русские позиции. Двое суток громыхала канонада, и так сильно, что казалось, стреляют где-то совсем рядом, за околицей. Один раз отважились появиться над селом и немецкие самолеты, но бомбить не стали. А затем все это кончилось — фронт ушел дальше на запад. Ни канонады, ни армейских колонн на дорогах, ни военного шума и суматохи — будто ничего этого не было и в помине.
Поначалу Юхаса забавляло и, пожалуй, немного злило, что Эстергайош превратился в «мужика». Но вскоре обнаружил, что и сам-то ничем не отличается от Эстергайоша. Впрочем, однажды все-таки стало ясно и Юхасу, что Эстергайош не окончательно «окрестьянился»: дело ведь дошло уже до того, что его выдвинули секретарем районного комитета партии. Но тут Эстергайош отказался, причем наотрез, заявив, что в деревне он временно и при первой же возможности возвратится на железную дорогу. Только когда он сочтет это возможным? Юхас допытывался у него при всяком удобном случае. Тот огрызался:
— Ну чего ты от меня хочешь? Сбежать, когда здесь работы на двадцать таких, как мы?
В Дороге в районном комитете партии работала одна девчонка. Дочь шахтера. Беленькая толстушка, но крепкая, как орешек. Сначала техническим секретарем работала, потом стала инструктором по их селу. Ездила на велосипеде в брюках, с красной косынкой на голове. Юхасу нравилась девчонка, ну, а она, несмотря на свой высокий пост, мужские штаны и велосипед, тоже была не каменная.
Может быть, именно эта мимолетная любовь и кольнула однажды острой болью сердце Юхаса, напомнила ему о той, настоящей любви, что осталась у него в городе. Маленькая киоскерша — что-то там с ней?
— Сходить бы надо в город, посмотреть, что там на «железке» делается? — сказал он Эстергайошу.
— А что там может делаться?
— Пойду, пожалуй.
Эстергайош пробовал поначалу отговорить Юхаса, но увидел, что тот от своей затеи не отступится, и махнул рукой: иди с богом!
Придя в Буду, Юхас наведался в партийный комитет. Там его появлению обрадовались: еще бы, теперь у них и на станции будет хоть один коммунист! Тотчас же нашли ему дело: пилить, строгать, клеить — готовить наглядную агитацию к 1 Мая. Но быстрее всех истинную ценность нового члена парторганизации открыл Капи. Со своей колокольни, конечно.