Свидетельство
Шрифт:
На другой день они уже отдыхали, валялись на траве возле насыпи под Шарбогардом. Ждали, пока снарядится в дорогу их эшелон, пока подцепят, предварительно разогрев, паровозик. Аннушка, видя, что от нее проку немного, отправилась по маневровым путям, мимо разбитых станционных зданий, в поле.
Наступившее тепло пробудило к жизни все, и, казалось, можно было слышать, как набухают, растут, тянутся вверх тысячи маленьких жизней. Шелковистая трава кое-где была уже по колено, словно спешила перегнать сероватую зелень хлебов, а по откосу насыпи желтым, синим, лиловым цвело множество цветов. Аннушка опустилась на траву. Земля дышала
Аннушка задремала, а может быть, и по-настоящему заснула. Проснулась оттого, что кто-то пощекотал ей шею. Оказывается, к ней незаметно подкрался Юхас. За всю трудную дорогу им так ни разу и не удалось перемолвиться друг с дружкой: то нужно было толкать платформу, то просто мешал кто-нибудь… Сейчас, пока на паровозе трудился кочегар, Юхас решил воспользоваться случаем: подкрался, пощекотал ей былинкой сначала лицо, потом шею. И девушка проснулась.
— Ох, это ты!
А Юхас уже уселся преспокойненько рядом с ней. Аннушка тоже села, одернула платье.
— Хорошо здесь, — сказала, — будто и войны никакой не было… На станцию взглянешь — видишь: была война!.. А сюда посмотришь, где ничего нет, кроме хлебов, да травы, да деревьев, — здесь только мир вокруг, такой настоящий мир…
Худенькая смуглая рука Аннушки трогала травинки. А Юхас смотрел на нее и думал: чего ж ты, поймай ее на слове! Ведь у него, в родной его деревне, такая же тишь и благодать. Не только дома не пострадали — даже окна все целехоньки. Война легким ветерком прошумела над деревушкой, только вихры крыш потрепала, взъерошила. И чего ему, чудаку-холостяку, и дальше ютиться в убежище? Велосипед есть, старенький, но ведь на ходу… Два часа, нет, полтора часа — и ты на работе… А можно и так: сутки работать — двое отдыхать. И для Аннушки дело найдется и по дому, и в поле, раз уж так мила ей сельская жизнь. Вот только согласится ли?..
Веселый голубоглазый машинист — известный сердцеед, которому стоило лишь подмигнуть, как все девчонки начинали игриво хихикать, — к Аннушке он никак не мог подобрать ключи. Не получалось у него с ней так, как с другими. Смущался, вроде даже боялся ее. А ведь они давно уже были с ней добрыми друзьями, называли друг друга на «ты», и на станции им давно уже прочили свадьбу. Но вот беда: и разговаривала Аннушка и улыбалась Юхасу — как другу или даже как девушке-подружке, не больше. Не было ни кокетливой игры в ее голосе, ни зовущих взглядов… Сейчас Юхас смотрел на руку Аннушки и думал, приказывал себе: «Сейчас возьму ее за руку… На велосипеде — полтора часа езды до вокзала…»
Неожиданно Аннушка убрала руку, положила ее на колени, отвернула голову в сторону.
— А про жену главного инженера ты смотри никому не рассказывай, ладно? — проговорила она и вдруг вспыхнула так, что покраснела даже шея. — Конечно, нелегко ему сейчас… Жизнь нынче в Будапеште — не мед сладкий. Но что ж поделаешь? Мог бы он, конечно, перевестись и в провинцию, в такое место, где прожить легче. Но он такой человек, понимает свою обязанность… Вот ведь и на запад тогда не стал эвакуироваться. Остался с нами до конца, даже в убежище жить перешел… Ел вместе со всеми, из общего котла… Славный он человек!
Не было ничего особенного в том, что Аннушка заговорила вдруг об инженере Казаре. Но то ли голос ее зазвучал как-то особенно, то ли покраснела она сильнее, мучительней, чем всегда, — но только что-то больно ударило Юхаса в сердце и что-то вдруг словно остыло в груди. Он даже не почувствовал боли на первых порах и только горестно удивился…
— Да, Казар славный, — сказал он, помолчав немного.
— Только ты смотри никому не рассказывай! — повторила Аннушка и снова отвернулась.
— О чем ты?
— Ну, о том, что мы видели, — пролепетала девушка.
— Ну, что ты! Что я — баба старая? Слишком я уважаю Казара, чтобы…
— Вот и хорошо! — воскликнула Аннушка и светло, благодарно взглянула на красавца машиниста.
Но Юхас уже не обманывал себя и не толковал этого взгляда иначе… и так и не заговорил о родном своем селе, до которого полтора часа езды на велосипеде…
Он встал решительно, потянулся.
— Наверно, закипел уже наш старикашка! — хрипловатым голосом сказал он и через силу откашлялся. Потом хохотнул: — Символ рабочего единства! Товарищи соц-демы не могут быть в обиде. Нагрузили мы снеди и на их долю. Больше половины всей поклажи — их. Сама видела, что они брали: гусей, паштет печеночный в банках из-под варенья. В этом деле они знают толк… Хотя что правда, то правда, они и на обмен прислали не гвозди да цепи, как мы, или там тряпье старое, а подошвы! И где только добывает их Мохаи…
На полуразрушенном, заваленном руинами перроне вокзала толпились, взволнованно переговариваясь, люди.
— Кончилась война! Немцы капитулировали! — закричали они Юхасу еще издали.
Только что из деревни прибежали. Москва передала: конец войне!
Подошла Аннушка. Она встретила новость такой спокойной улыбкой, словно известие это было само собой разумеющимся делом. Словно она давно уже знала об этом. Шелковистая трава по колено, серовато-зеленые молодые нивы, желто-сине-лиловое море полевых цветов и белесые полотнища облаков в бледно-синем небе — это и есть мир. Как же может быть иначе?
Час спустя маленький эшелон — угловатая платформа и пускающий серебристые облачка пара паровозик — тронулся в путь. В тендере, на куче угля, связанная по ногам курица с лысой шеей испуганно озиралась по сторонам…
Ласло в одиночестве брел по безлюдной улице Аттилы. Домой идти не хотелось. На душе было и празднично и грустно.
На Паулеровской, в здании полиции, из окна кабинета Андришко струился тусклый свет. До сих пор работает? Но вот свет погас, через минуту под аркой зашаркали усталые, старческие шаги дяди Мартона.
— Ты еще здесь?
— А ты? Ты где был? Мы тут тебя сегодня весь вечер искали… Идем ко мне: остальные уже там, нас ждут. Отметим великое событие стаканчиком крепкого чая.
У Андришко собрались Сечи с женой, Жужа Вадас, Магда. В доме уже горело электричество. Над столом висела на длинном проводе лампочка в бумажном колпачке-абажуре, а под ней сидели гости и пили чай. Окна квартиры все еще до половины были заложены кирпичами, а сверху забиты досками. Мебель — старинная, полированная — белела свежими кусками сосновых досок в местах, где хозяину пришлось собственноручно латать повреждения. Потертое плюшевое покрывало поверх железной койки навевало воспоминания о днях мирной жизни.