Свобода и любовь (сборник)
Шрифт:
– Оставишь местечко в сердце своем для мятежного своего «анархиста»?
– Будешь и в счастье помнить Васю-буяна?…
Странные дни. Угарные. Душные. Темные…
Стук-стук! Стук-стук!
Стоит Вася у запертой двери своей прежней светелки, где теперь Груша живет. Стучится. Сказали внизу, что Груша с работы вернулась. А дверь заперта. Где же Груша?
Стук-стук! Стук-стук!
Не спит же Груша?
Обернулась. Глянь, по коридору Груша спешит, чайник с кипятком тащит.
– Груша!
– Василиса! Родненькая. Когда-то приехала? Вот не ждала-то.
Поставила
– Милости прошу ко мне… Твоя светелка. Твоей добротой в ней проживаю… Вот только отпереть дай. Воровство у нас по дому страсть!.. Ключом теперь запираю, даже как за водой хожу… Намедни у Фуражкина с гвоздя осеннее пальто сняли. Новешенькое… Весь дом на ноги поднял. Милицию вызвал. Ничего не нашли. Ну, вот ты и дома, Василиса. Раздевайся. Умойся с дороги. А я как раз чайничать собралась. Покушать-то хочешь? Яйца есть, хлебец, яблочки…
Дома? Груша сказала «дома». Разве у таких, как Вася есть «дом»? Оглянулась. Будто знакомая светелка. Но уже не псина. Ножная «швейка», манекен в углу… Куски материи. На полу отрезы, обрывки ниток… Стены стык. Нет на них Маркса, Ленина, группы «коммунаров», когда годовщину дома праздновали… Вместо них висит полинялый бумажный красный веер, а рядом засиженная мухами открытка с яйцом и золотой надписью: Христос Воскресе… В уголке образ. Груша не партийная. В Бога верует. Посты соблюдает, хоть стоит за советскую власть и с коммунистами дружит. Жених у ней был. С белыми ушел. Может, погиб… Если погиб, не иначе как красноармейцы убили. Оттого Груша и не хочет коммунисткой стать. Память о женихе бережет.
С вами пойду – он с того света меня проклянет…
Вася раньше Груши не понимала. Как можно белого любить? А сейчас Вася – знает сердцу не прикажешь… По разным тропам разошлись они с Владимиром. А любовь-то еще жива… Покою от нее нет…
Рада Груша Василисе. Не знает, куда и посадить. Новостями так и сыплет. Удивляется: чего Вася у мужа на хлебах не отъелась? Какая была тощая, такая и назад вернулась. Будто еще худее стала. Вася отмалчивается. Думалось Васе: увидит Грушу, обнимет подружку, все горе свое в слезах порасскажет.
А увидела, и молчанка нашла. Слов не найти. Как горе такое другому поведаешь?
Услыхали по дому, что Василиса приехала. Старые жильцы обрадовались. Новые залюбопытничали. Какая такая? Член домкома нахмурился опять, пожалуй, в администрацию метит? Детишки, Васины друзья из детского клуба, первыми к Груше в комнату пробежали.
Что постарше, сразу к Васе с жалобой: при нэпе клуб детский закрыли. Говорят, не окупается. Помещение, мол, на другое нужно. А где же теперь школьникам уроки готовить? Коллекции все повышвыряли, библиотеку по рукам роздали, а что и продали…
Слушает Вася. Как так можно? И сразу закипела: этого дела она не оставит. Сегодня же в партком, в наробраз, в жилотдел. Нэп нэпом, а что трудом, и каким трудом, наладили сами рабочие – этого трогать не смей…
– Пойду воевать… Не спущу им этого. Не беспокойтесь, ребятки, я ваши требования отстою. Хоть бы в Москву из-за них ехать пришлось.
Ребятишки, что постарше, смеются. Верят они Василисе. Эта отстоит. Пойдет теперь «воевать»… Ее и в доме «воякой» зовут. Правильно! Дети Василису одобряют.
За детьми пришли здороваться прежние жильцы. Не успеют «здрасьте» сказать, и уж каждый спешит с Василисой заботами, горем своим поделиться. У каждого свое, Вася слушает. По привычке вникает. Советы дает. Утешает.
Набралось народу в светелке – мухе негде пролететь.
– Да вы, товарищи, погодили бы, – просит Груша, – и поесть-то с дороги не дадите… Человек, небось, устал, сколько ночей ехала. А вы тут со всякой своей требухой голову морочите.
– Нет, Груша, не мешай… Я совсем не устала, Так вы что же это мне, Тимофей Тимофеевич, говорить начали? Да, про налоги, что и вас обложили… Как же так? Вы же не хозяин, не эксплуататор, не директор…
Сказала «директор» – Володю вспомнила. Полоснула боль и потонула в чужих заботах… Некогда.
Разошлись понемногу знакомцы старые. Вася в партком собралась. Сразу дела обделывать. И усталость забыла.
Кофточку застегивает. Грушины новости слушает. Тот женился. Этот из партии вышел… Та в совет попала. И вдруг Федосеихин голос. На весь коридор слышно.
– Где-то она, золото наше? Заступница драгоценная. Голубушка, Василиса Дементьевна…
И прямо Васе на шею. Обнимает, мусолит. А сама слезами горькими обливается, Васино лицо все залила.
– Уж так-то ждала тебя, родненькую. Так-то по тебе тосковала… Только и свету, что в вас, Василиса Дементьевна. Думаю, как приедет она, наша заступница, сразу дело разберет. Не посмеет он при ней, окаянный, жену законную позорить… Постыдится со шлюхой на весь дом срам наводить… Пожалеет меня, что с малыми детьми одной мыкаться приходится… К суду его притянет. Пусть хоть партии послушается. Только на тебя, золото наше, вся и надежда моя.
Привыкла Вася горе чужое с двух слов смекать. А тут невдомек: о чем плачется Федосеиха? На кого жалобу ведет? Видит Василиса, переменилась Федосеиха, не узнать. Была баба молодая, крепкая, грудастая, а стала желтая да худая… Состарилась.
Что за горе такое?
Федосеев с Дорой, с «некрещеной жидовкой», любовь завел. Жену знать не хочет. На весь околоток позорит. Людей не стыдится. Детей родных забросил. Все голубушке своей тащит. На, сударушка, получай! Пусть семья под забором подыхает. Только меня, корявого, не гони…
– И что Дора-то в нем, дура этакая, нашла? – завывает Федосеиха. Хоть бы мужчина-то был настоявший… А то, тьфу! Сморчок поганый… Одна я восемь годов его терпела… Корявое рыло его ради детей целовала… Думала, хоть и дурен ты собою, Васильевич, да раз судьба связала да церковь повенчала, приходится тебя терпеть… Уж так-то он мне поган бывал, как с ласками лез! Терпела. На других не глядела. Думала: благодарность заслужу его, молодость свою ему, сморчку поганому, отдала. А оно, вот тебе, что выходит. Как краса-то моя ушла, он за девчонкой гоняется. С жидовкой связался. Всему околотку на срам…