Свобода строгого режима. Записки адвоката
Шрифт:
Соседство с Гинзбургом Саакяна тяготило. Пассажир попался, мягко говоря, чудаковатый. Устроившись на краю нар, он не лежал, но и не сидел. На вид спящий, но с открытыми глазами, закатанными, словно у филина, приспущенными веками. Взгляд был наполнен полугорем-полусчастьем, что отражалось в движении губ. Они то подергивались усмешкой, то обнажали нижние уцелевшие зубы вместе с рыхлой, изъеденной болячкой десной. Эти гримасы касались лишь мыслей, калейдоскопом сотрясавших сознание Гинзбурга. Время от времени банкир бесцеремонно ковырялся в носу, вытирая палец о рейтузы с характерными цветовыми разводами.
Когда-то выпускнику экономического факультета МГУ Саше Гинзбургу тамошняя профессура прочила блестящую карьеру. И не ошиблась. С красным дипломом и лестными рекомендациями Сашу на зависть однокашникам взяли в «Менатеп», впоследствии ЮКОС, где тот уже благодаря природной сметке и фамилии стремительно попер в гору,
Арест был тихий, со времени разгрома ЮКОСа прошло уже два года. Наручники одели в кабинете следователя по особо важным делам в здании Генеральной прокуратуры, что в Техническом переулке, куда банкира заманили повесткой. После прожарки в петровских застенках Гинзбурга прописали на «Кремлевском централе» – ИЗ 99/1. Ни связи, ни дорог, да и письма доходили через раз. Первой почтой Саша получил драгоценные фотографии жены и детей. Алиса писала часто, не скрывая тоски, которая для Гинзбурга являлась свежим признанием в любви спустя почти двадцать лет брака.
Первые три месяца банкира перекидывали из хаты в хату, как говорится, «посадили на трамвай», не давая толком привыкнуть к новым попутчикам, придышаться и оглядеться. Потом, наконец, забросили в душный тройник, где забыли про него на полгода. Сокамерниками Гинзбурга стали свежепосаженный таможенник Козин и молодой грузинский стремяга Михо. Парню было двадцать пять, сидел за грабеж второй ходкой, не в меру блатовал, двумя синими перстнями вызывая у далеких от понятий соседей трепетное уважение. Михо усердно уничтожал банкирские дачки, взамен преподавая Гинзбургу тюремную азбуку. Вскоре Саша, способный к познанию, владел в теории, что значит «спросить» как с «понимающего», а как с «гада», и чем отличается «козел» от «петуха». А на практике лихо крутил четками, которые Михо замастырил из хлеба. Тронутый участием своего блатного друга, Гинзбург, не стесняясь, изливал ему душу, разбавляя тюремную грусть вольной сентиментальностью. Через пару месяцев Михо из камеры забрали. Расставались как братья. Михо продиктовал номер мамы, обитавшей в предместьях Гори, а Саша каллиграфическим почерком вывел цифры своих адвокатов и Алисы. Банкир скучал по стремяге, и, когда на очередном свидании, адвокат принес привет от Михо, выпущенного на свободу, Саша весь вечер травил себя чифирем, отмечая счастливую весточку. К блатному привету прилагалась просьба выделить субсидию в размере трех тысяч бакинских рублей. Гинзбург, не долго думая, распорядился выделить три с половиной.
Еще с полгода промурыжив банкира на заморозке «Кремлевского централа», следствие за оперативной ненадобностью перевело Гинзбурга на Бутырку, где Саша тут же обзавелся телефоном и милицейскими «ногами», которые за сто баксов через день таскали жирные баулы с ресторанной снедью и полувековыми коньяками. Вместе с крепким градусом и голосами семьи, журчащими в трубку, к Гинзбургу вернулась жизнь, надежда и упрямая вера в свободу. Как-то Алиса между прочим пожаловалась, что у Илюши серьезные трудности по учебе в элитном лицее, который Гинзбурги щедро спонсировали. Саша «включил» строгого отца и потребовал к телефону сына для внушения. На вопрос: «Илья, что происходит?», звенящим детским грассирующим голоском донеслось: «Всё фуфло! Училка, сука, грузит как самосвал! Хочет на лыжи меня поставить. Ха! Заманается пыль глотать». Услышав подобное мурчание, которому позавидовал бы всякий начинающий зэк, из уст собственного чада, Гинзбург забил тревогу. Но поскольку Алиса недоумение супруга тут же переадресовала к нему самому, заявив, что Саше надо реже общаться с сыном, Гинзбург принялся обзванивать родственников и друзей. Правда разрушила сознание банкира, когда он узнал, что Алиса живет с каким-то молодым кавказцем Мишей.
Всё было просто, пошло и банально. Номер жены, который Гинзбург оставил своему соседу, испепелил счастливый мир банкира. Он решил повеситься. Даже сплел из носков канатик, как учил его Михо. Ночью пошел на дальняк, закрепил самодельный шнурок на металлической трубе, снял шлепанцы, стал на край параши. Затянул на шее свои бывшие носки: нейлон скользко резанул оттопыренный кадык. Гинзбург поперхнулся. Стало вдруг страшно. Он испугался не смерти – ни с чем расстаются легко. Он испугался боли. Саша заплакал, вытаскивая из петли свою кривую шею. Гинзбург сел на край чугунной параши. Со слезами пришло спасительное помешательство. Сумасшествие стало альтернативой самоубийству. Убегая от реальности, одни спасаются смертью, другие – безумием… На три месяца банкира списали на тюремную дурку. Здешние мозгоправы витиевато постановили, что у банкира всего лишь обострение наследственной шизофрении, которой страдала мать подследственного, и что Гинзбург вполне может предстать перед судом. Начальник дурдома, беседуя тет-а-тет со своим пациентом, пытался предложить ему за тридцать тысяч долларов официальное заключение о невменяемости, но, поскольку банкир был действительно невменяем, разговор не получился. И Гинзбурга вернули на Бутырку. Вскоре ему пришла малява с соседнего продола: «Саня, я в камере 724, подогрей по-братски. Михо».
Над банкиром «ехал» Влад Кузнецов. Невысокий, сухой и жилистый парень источал тихий покой, которым невольно заражались соседи. Как бывшему адвокату удалось забронировать отдельные нары в переполненном человечиной «трюме», кроме смотрящего, никто не понимал, но вслух этим вопросом задаваться стеснялись. Ему было около тридцати. Казалось, он существовал отдельно от этого тюремного смрада, его не трогали страдания, не сжирала общая обреченность. Но при этом парень, словно юродивый, испытывал странную эйфорию от собственного горя и одиночества. Влад тяжело шел на общение, стараясь не впускать в свой чудной мир чужие уныние и апатию. Днями напролет он занимался кундалини-йогой, молился, читал и что-то много писал в толстый блокнот дешевой серой бумаги. Раз в день Влад обращался к письмам жены, словно к справкам о фантомных болях в сердце. Он знал их наизусть, даже помнил музыку ее почерка, мог закрыть глаза и вспомнить дрожь изгиба пера, иногда нервно выскакивающего за поля линованного тетрадного листа:
«… Прошло уже две недели, и это уже очень долго. Я безумно скучаю по тебе, и очень хочу тебя видеть, слышать… Я часто смотрю на твою фотографию и те наши новогодние. Они такие смешные. До сих пор, когда я смотрю на тебя, то должна сначала привыкнуть к тебе, и это всякий раз. Я должна перестать стесняться твоего взгляда. Ты всегда смотришь на меня с вызовом, и я робею. Чудно, наверное! Я безумно люблю твои бархатные глаза, опаленные темными, шелковистыми ресницами, их так много, и зачем тебе столько? Люблю твои очерченные губы, ну, просто очень картинные! Я помню и знаю всего тебя, мне кажется, до песчинки. Я закрываю глаза и взглядом провожаю, стараясь ничего не забыть. Меня это как-то успокаивает… А в голове только «когда мы будем вместе?». И больше ничего не надо. Без этого все становится пустым и бессмысленным. И вот уже почти год я не вижу своего наступающего дня, настоящего – без тебя, я не представляю всей своей жизни – без тебя. Мне не нужна такая жизнь, в которой тебя нет!
…Была плохая погода, лил дождь, темно, и я слушала музыку, просто инструментал, без слов. Сильная музыка, она всегда рождает в воображении образы. И под эту музыку я стала вспоминать все те места в Москве, где мы с тобой были. Воспоминания выстроились в кадры. Наверное, я бы начала с панорамы Москвы. Конечно, это была бы осень, очень теплая, солнечная. Легкие, желтые шторы, выбивающиеся из балкона на Полянке. А я такая, какая есть сейчас, стою внизу и смотрю на этот балкон, но уже не могу туда подняться…
…В четверг я приезжала в суд, искренне надеясь тебя увидеть. А потом время вышло, и никого кроме меня не осталось, я поняла, что сегодня не свидимся. Я вышла из суда и тупо стояла на одном месте, идти никуда не хотелось. Потом я выключила телефон и поехала к метро. Захотелось спрятаться в толпе, но как назло в это время народу в подземке оказалось мало. Я стояла у платформы, пропуская состав за составом, просто стояла и тупила. Женька последнее время называет меня «мультяшкой», потому как он считает, у меня «невозможная» прическа, вместо лица одни глазищи и маленькое тельце. Хотя в тот момент я, наверное, так и выглядела, эдакое задумчиво-глуповатое существо. Наконец, я зашла в вагон и всю дорогу думала о тебе, думала о том, что ты делаешь, как сидишь, какой у тебя взгляд и все такое… Думала, доходят ли до тебя мои мысли, мое разочарование, мое одиночество. И я страстно жаловалась тебе на это. А потом, меньше чем за секунду, в меня, не знаю, как это описать, но будто «вдохнули» жизнь, и я почувствовала, что это ты, что ты думаешь в эту секунду обо мне и говоришь со мной. Ты, наверное, думаешь, что я совсем сбрендила, просто я всегда стараюсь настроиться на тебя, поймать твое настроение, мысли и на этой волне передать свое. И так со мной происходит довольно часто, но так сильно и явно впервые. Когда меня что-то мучает или тревожит, я всегда мысленно обращаюсь к тебе, и постепенно мне действительно становится легче. Потом я вышла из метро, включила телефон и пошла на автобусную остановку…