Свое имя
Шрифт:
Однажды ночью из депо тихо вышел паровоз, так же тихо, словно крадучись, выбрался на главный станционный путь, где в это время стоял эшелон с колчаковцами, замер на минуту и потом, быстро набирая скорость, ринулся к станции.
Стрелочник видел, как с паровоза выпрыгнул человек, упал, но мигом подхватился и, хромая, скрылся в темноте. Оцепенев от ужаса, стрелочник, вместо того чтобы перевести стрелку и направить паровоз на другой путь, кинулся в будку и почему-то запер дверь на засов. Но и сквозь закрытую дверь он услышал шипение
Той же ночью было установлено, что в воинский состав врезался паровоз, на котором работал машинист Ушаков, и что за час до происшествия Ушаков со своей бригадой вернулся из поездки. И, хотя двое слесарей и деповский сторож видели машиниста Ушакова, когда тот уходил домой, а сторож показал, что даже позаимствовал у машиниста махорочки на самокрутку, Ивана Кузьмича поздно ночью привели в контрразведку.
Он остановился в дверях, спокойно осмотрелся.
Капитан с низким морщинистым лбом и большими, настороженно оттопыренными ушами смерил его подозрительным взглядом.
— Где ваш паровоз?
— Как это — где? — удивился Ушаков. — Из Екатеринбурга я воротился в двадцать три пятнадцать, сдал машину дежурному по депо — и домой, спать. Поездка трудная была, ухайдакался я…
— Спать, значит? — прищурился колчаковец.
— Так точно, спать.
В это время Ушаков переступил с ноги на ногу и, словно от боли, чуть присел, сморщился и закусил губу.
Капитан внимательно посмотрел на сапоги машиниста, мигом перевел взгляд на лицо. Большие оттопыренные уши шевельнулись, он вскочил со стула:
— Ну-ка, подойти сюда!
Машинист медленно двинулся к столу. Видно было, что он делал отчаянные усилия, чтобы не хромать, и все же сильно припадал на одну ногу.
— Почему ковыляешь? — закричал капитан; в злобных глазах его сверкнула догадка. — Отвечай! Быстро!
Ушаков смущенно усмехнулся:
— За картошкой в подполье лазил, зашибся…
— В подполье? А ну, разувайся! Разувайся, тебе говорят! — И он выругался.
Ушаков опустился на краешек стула, неторопливо стащил сапоги и поднялся.
— Косточку сильно зашиб…
Колчаковец взял со стола плетку и, стремительно подойдя к машинисту, стукнул его по коленям тугой кожаной рукояткой. Ушаков вскрикнул и, рухнув на стул, схватился за правое колено.
— Косточка, говоришь, мерзавец? Задирай штаны!
На колене была свежая рана. Содранная кожа висела окровавленными лохмотьями, а нога вокруг раны затекла, набухла, сделалась темно-лиловой…
Допрос длился всю ночь. Ушаков молчал. На рассвете трое солдат бросили машиниста в мокрый подвал, пахнущий плесенью и мышами.
На утреннем допросе капитан рукояткой нагана угодил Ушакову в глаз. Его снова били, обливали из ведра и снова допрашивали. Потом почему-то долго не трогали. Он лежал, избитый, закоченевший, не в силах повернуться, пошевелить пальцем. И вдруг наверху загремели частые удары. Кто-то колотил железом по железу. Было похоже, будто сбивают с двери замок. «Ключ потеряли, что ли? Сейчас прикончат…»
Но это пришли свои: Красная Армия вышибла колчаковцев из Горноуральска…
Почти пять месяцев Иван Кузьмич отлеживался в больнице, больше года из-за кровохарканья пролежал дома. Вернуться на паровоз он уже не смог. Несколько лет был дежурным по депо, нарядчиком, а когда врачи запретили работать, упросил начальство и стал вызывалыциком. Зимой и летом у него страшно зябли ноги, один глаз был постоянно прикрыт тонким и сморщенным, словно кожица печеного яблока, веком, и оттого казалось, что Ушаков все время хитро щурится.
Он стучал палкой в калитки, в подоконники, и паровозники мигом угадывали Кузьмича и выходили к нему.
— Черепанову на сто двадцать первый сегодня, в восемнадцать тридцать, — глухим, сипловатым голосом пробубнил старик, когда на крыльце показался Тимофей Иванович.
— Есть, Кузьмич. Понятно!
На этом обычно разговор заканчивался, и вызывальщик, опираясь на палку, шел дальше. Но сегодня он снял шапку, почтительно поклонился:
— Легкой дорожки тебе, Тимофей Иваныч. Дорожка-то не близкая…
— Благодарствую, Кузьмич. Счастливо оставаться.
Вернувшись в дом, Черепанов задумчиво сказал жене:
— Ходит вот Кузьмич, стучит, будит. А мне иной раз сдается, что старый не просто на работу выкликает, а еще и напоминает вроде всем про те времена… Не забывайте, мол, товарищи, ничего не забывайте…
Марья Николаевна не ответила мужу. Стоя у окна, она думала о своем. То, что перед этой тревожившей сердце поездкой, как всегда, явился старик, немного успокоило ее.
Милая девочка
С утра нудно шумел дождь. Стекло было в крупных перламутровых брызгах, похожих на рыбью чешую. Лужа посредине двора кипела и пенилась, стеклянно-прозрачные пузыри вскакивали на воде и тотчас лопались.
Митя лежал с книгой, но не читал. Вспоминал проводы отца, митинг на площади. Думал об Алешке. Уехал он или образумился? А что, если сейчас к нему? В такой-то ливень?
Он понимал, что обманывает себя: конечно, не ливень сдерживал его, а еще свежая, не забытая обида. Самое лучшее — встретить бы Веру и узнать… Но что это? Может, ему мерещится?
Он вскочил с кровати и, прильнув к двери, перестал дышать.
— Чуть не загрызла меня, злюка!
«Она! Зачем она пришла? Случилось что-то?»
— Нет, Жучок наш не кусается, — проговорила Марья Николаевна. — Он только шумный, а незлобивый.
— Извините, что побеспокоила. Я сестра Алеши Белоногова. Знаете такого?
— Как не знать! Нашего Мити дружок-приятель. Тебя Верой, кажется, звать? Вон ты какая стала. Раздевайся. Промокла небось? Ну заходи, заходи…
— У меня туфли мокрые, я наслежу.