Свое имя
Шрифт:
— Что ж, может, и пора… — Он задумчиво потрогал усы. — А мать что?
— С мамой договорились. Полное согласие.
Максим Андреевич молча передвигал по столу очки, точно салазки с загнутыми кверху полозьями, потом спросил, куда решил он пойти.
— А вы куда посоветуете? — не без хитрости закинул Митя.
Максим Андреевич, огорченно выпятив губы, почесал морщинистый лысый лоб.
— Нет, голубок, я ничего не посоветую. Душа сама должна подсказать, куда ее тянет. Хочешь железо варить? Вари, пожалуйста! Золото надумал добывать? Вот тебе драга, а золото тут всюду. Захотел по механической части? Дела сколько угодно. Может, плотничать желаешь? Вот тебе стройка.
— А про железную дорогу вы и не помянули, — с упреком заметил Митя.
— Разве ж все упомнишь? — благодушно усмехнулся старик. — Дорога. Да вашему брату теперь что? На любую дорогу выходи — семафоры открыты. Всюду тебя приветят, всюду ждут… — Он помолчал, посасывая трубку, в которой шипело и булькало. — А раз дороги открыты, выбирай такую, чтоб по душе была, чтоб после не жалеть и назад не ворочаться…
Он сидел перед Митей, прямой, худощавый, положив на стол большие натруженные, перевитые выпуклыми жилами руки, несколько крупноватые для всей его щуплой фигуры. Голова с мягкими редкими волосами склонилась набок, бледное лицо было задумчивым и усталым.
— Я решил на паровоз, — негромко сказал Митя.
Старик поднял глаза. Насмешливых огоньков как не бывало.
— Так я и думал. Отговаривать не стану, сам понимаешь. Но дорожку выбираешь нелегкую…
— А мне легкой и не надо, — порывисто отозвался Митя.
— Золотые слова. А завтра не захочешь в летчики? Нынче все вы больше в летчики да в моряки метите… — заметил машинист.
— Ну что вы, Максим Андреевич! Все-таки мне уже не десять лет!
— К слову, голубок. — Максим Андреевич расправил желтые, прокуренные усы. — Покуда восемнадцать не стукнуло, к паровозу не допускают… — В уголках его глаз тонкими лучиками сбежались бесчисленные морщинки.
«Неужто ждать целый год?» — испуганно думал Митя. Ему казалось, будто старик доволен, что он не подходит: сами собой отпадали возможные просьбы, хлопоты, беспокойства…
— Но ведь в депо есть мои погодки, — упавшим голосом сказал он, вспомнив Самохвалова. — И люди-то нужны…
Максим Андреевич раскинул в стороны руки, давая понять, что это от него не зависит.
Разумеется, старику не хуже Мити было известно, что людей в депо не хватает и что с начала войны многим юнцам делали скидку на возраст. Но, когда речь зашла о годах, ему вдруг захотелось посмотреть, как поведет себя парень.
— Максим Андреевич, — после долгого молчания несмело проговорил Митя, — а если похлопотать? Может, хоть из уважения к Черепанову примут?
— Про какого это ты Черепанова?
— Про Тимофея Ивановича, батьку моего…
Максим Андреевич сдвинул пепельные брови:
— Не пойму я что-то…
— Как же! Папаня все-таки в депо не последний человек, уважают его, ценят. Так неужто сына не смогут принять?
Старик смотрел на Митю с таким выражением, будто увидел в нем что-то новое, удивительное, чего прежде не замечал.
— Вот оно что! Я думал, ты только за столом у Тимофея Иваныча иждивенец, а ты в иждивенцы и на знатность его суешься? «Из уважения»! — повторил он сердито и насмешливо. — Ловко, однако!
Митя пролепетал что-то, но старик, все еще хмуря брови, махнул рукой:
— Ладно, потолкуем с начальником. Ежели люди нужны, возьмут без всякого уважения. А разговор твой, Димитрий, не нравится мне…
Максим Андреевич достал из кармана часы. Они были точь-в-точь такие же, как у отца, — большие, толстые, с выпуклым стеклом, только цепочка была другая, тонкая, гибкая, свитая из маленьких белых колечек. Отставив руку, сощурясь, он посмотрел на циферблат, сказал, что собирается в депо, и предложил пойти вместе.
Екатерина Антоновна велела передать всем «по привету» и просила заходить.
Митя рассеянно кивал в ответ и, пятясь к выходу, думал о том, что разговор, так хорошо начавшийся, кончился обидно плохо и кто знает, как теперь все обернется…
«Красавец!»
Максим Андреевич суетливо вышагивал, молчал и думал. Думал о том, что немало отсчитал годков, вволю потрудился, испытал вдоволь и радости и счастья, узнал уважение и почет. В одном только получилось не так, как желал: принесла ему Екатерина Антоновна четырех дочерей. А дочери, известное дело, выросли и разлетелись кто куда. Грешно жаловаться, выросли они хорошими, сердечными людьми, пишут старикам ласковые письма, шлют подарки, привозят показать внучат… И все-таки не то! А он мечтал когда-то: возьмет сынка на свою машину, как говорится, под свою руку, и обучит, выведет в машинисты. Но всю жизнь довелось обучать чужих ребят. Они становились близкими, дорогими ему. Он шутя называл их «двоюродными сыновьями». Сколько их было — и не припомнить.
Когда-то «обкатывал» он и Тимофея Черепанова. Это был рослый, нескладный парень, на редкость старательный и по тем временам большой грамотей — окончил трехклассную церковно-приходскую школу… А теперь, возможно, паровозную науку будет проходить у него уже сын Тимофея Черепанова. Бегут, без оглядки бегут курьерские года!
Так пришли к Максиму Андреевичу невеселые, докучливые мысли о старости.
Митю начало тревожить молчание старика. Чтобы затеять хоть какой-нибудь разговор, он сказал, что из нового поселка до депо куда ближе, чем из Елани, и что Максиму Андреевичу, должно быть, утомительно ходить такую даль.
— Намекаешь, что я старый? — охотно отозвался машинист. — А я вовсе не старый, просто долго живу. И не замечаю, что далеко. Привык.
Справа по отлогому берегу протянулся завод; за его каменным старинным забором тяжело ухали молоты, шипел пар. На угловой башенке ржаво поскрипывал флюгер. Вырезанные в рыжем железном флажке цифры просвечивали голубизною неба: 1725.
Митя держался поближе к машинисту, но прохожие то и дело расталкивали их.
— Ты говоришь — далеко. А мне иной раз дороги не хватает, чтоб все перешуровать в памяти. Вот, скажем, этот завод. Зовут его стариком, потому существует он с петровских времен. А у старика от прежних-то времен и стен почти не осталось. Домны были кургузенькие — самовары. А нынче посмотри. Шапку только не забудь попридержать, не то свалится! Так-то и вся жизнь…
Одышка заставила его убавить шаг. Надоедливые и неотступные приметы старости всегда злили Максима Андреевича, и он снова целый квартал шел молча.
— Меня часом разбирает обида, — заговорил машинист, выждав, пока прогремит трамвай. — На вашего брата обида. Приходит этакой молодец вроде тебя и считает, что все так и лежало готовенькое на блюдечке, дожидалось его милости. Иной еще и носом покрутит — это, дескать, не так и это неладно. А если у тебя нет понятия, какой ценой за все плачено, если не хочешь поразмыслить, как добились всего, что ты получил, — как же ты, спрашивается, дальше жизнь будешь строить? А строить-то ее придется тебе, никому другому. Наш регламент кончается, за тобой слово…