Свое имя
Шрифт:
Ему стало больно от мысли, что Вера имела в виду не только происшедшее между ним и Алешей, но и его, Митино, отношение к Тоне Василевской. В этом-то уж она была права, до ужаса права. Как он мог поддаться этой колдовской девчонке? Предательство. И Вера никогда не простит его.
Той ночью в парке они говорили о воле, о будущем, о счастье, и Митя доказывал, что «везет — не везет» — сущая чепуха, что все зависит от самого человека. Видимо, он был и прав и неправ. Все-таки ему не везло. Что он мог поделать с существующими на свете несправедливостями — хочешь сделать человеку добро, а получается зло
Домой он пришел поздно. Сославшись на сильную усталость, улегся в постель и, чтобы избежать расспросов, отвернулся к стене, закрыл глаза.
Он слышал, как в столовой часы пробили одиннадцать раз, потом двенадцать. После полуночи часы будто взбесились: только что они пробили час ночи, а вот уже стучат три раза…
Забылся он только под утро. И, казалось, в ту же минуту услышал голос матери:
— Димушка, вставать пора…
Не заходя на участок, чтобы не встречаться с Тоней, Митя направился в конторку мастера. Что и говорить, после вчерашнего придется, наверное, трудновато, но будь что будет!
Когда он выходил от Никитина, навстречу ему шел Ковальчук.
— Ну, здорово, лыцарь!
Митя обрадованно ответил ему крепким пожатием:
— А я думал, ты мне и руки теперь не протянешь.
— Я б тебя солдатским ремнем перетянув… — в серых глазах Ковальчука блеснули вчерашние недобрые искорки.
— С меня хватит! — Митя толкнул носком сапога валявшуюся обрубленную головку болта.
Ковальчук поинтересовался, зачем он ходил к мастеру, и Митя сказал, что по просьбе Силкина лишнее время пробыл в гарнитурной группе, а больше засиживаться не видит смысла.
— А мастер що?
— С сегодняшнего дня — в дышловую группу, к слесарю Паршукову.
— До Паршукова? — Ковальчук так сморщился, будто укусил что-то ужасно кислое.
— Я его видел, человек как человек.
— Куркуль.
— Что, что?
— По-русскому — кулак. Понятно тебе?
Митя удивленно поднял брови:
— Кулаков, по-моему, давно нету.
— Куркулей-то, слава богу, нема, а замашки, браток, ще живут…
Не совсем понятный смысл этих слов раскрылся Мите скорее, чем можно было ожидать. Он доложил Силкину, что его переводят в другую группу, выслушал лестную, но довольно тягучую, на одной ноте, тираду о том, что с добрым работником приятнее здороваться, нежели прощаться, и направился на новый участок.
Проходя мимо покоящегося на домкратах паровоза, Митя вдруг услышал свою фамилию. Он оглянулся. Поблизости никого не было. А по другую сторону паровоза стояли друг против друга Никитин и слесарь Паршуков, длинный и тонкий человек с длинным, узким носом и ввалившимися глазами. Митя видел их, словно на киноэкране, в прямоугольном вырезе паровозной рамы.
— Дайте кого другого, Степан Васильич, — хмуро просил Паршуков.
Из-под плоской лоснящейся кепки у него торчали прямые, серые волосы. Серая щетина топорщилась на его щеках, подступала к самым глазам, угрожающе лезла из ушей, из длинных узких ноздрей, похожая на иглы. Даже маленький, выдавшийся вперед острый подбородок и тот грозился уколоть.
— Вроде ты с неба свалился. Вынул и дал тебе слесаря шестого разряда! — Мастер сунул руку в карман спецовки, тут же выдернул ее и дунул на пустую ладонь.
Человек средних лет, работавший возле дышел, подмигнув Никитину, повернулся к Паршукову:
— Не пойму я тебя, Савелий Прохорыч. Разряда у парня нету — стало быть, он на твой наряд стараться будет, сплошная выгода…
— Ни разряда, ни уменья нету. Я лучше сам по себе, — осторожно и по-прежнему хмуро попросил Паршуков.
— У тебя одна забота — о себе думать, а мне о кадрах нужно заботиться.
— Кадра! — Паршуков болезненно скривил губы и, отвернувшись, трубно высморкался с помощью двух пальцев. — Его ж еще учить да учить.
— И поучишь.
— А робить за меня кто будет?
— Успеешь. Люди успевают.
Паршуков наклонил голову, словно собирался боднуть мастера.
— Ну да, бери на свою шею! Через учительство это и не заробишь ни черта.
— «Заробишь, заробишь»! — сердито передразнил Никитин. — И когда ты стонать перестанешь, Савелий Прохорыч? Человека за рублем не видишь.
— «За рублем»! — Паршуков хлопнул себя по тощим бедрам. — Работничка всучиваете, а ты нянчись с ним в убыток себе и помалкивай, так, что ли?
— Базарный разговор, — повысил голос мастер. Он протирал очки, и чувствовалось, что ему стоит больших усилий сохранить спокойствие. — «Убыток, всучиваете»! И слова-то базарные. А парень как раз работящий, с соображением…
Паршуков отмахнулся:
— Видал я этих знатных сынков… Пользы от них — что с козла молока…
Паровоз, казалось, слегка покачнулся на домкратах. Шапка вдруг стала больно сжимать Мите виски, он сдвинул ее на затылок и с трудом оторвал от пола отяжелевшие ноги.
Он вышел из депо, пересек один путь, другой, третий. Свисток паровоза, сильный, требовательный, остановил его. Паровоз шел ему наперерез и словно кричал: «Куда, куда, куда!» Митя замер, потом всем телом подался назад. Его обдало грохотом и тугой волной сухого теплого воздуха, а перед глазами часто замелькали шатуны, красные спицы колес.
Только когда паровоз прошел, Митя ощутил разлившуюся по всему телу слабость. Простояв несколько минут, он перевел дух и потащился обратно в депо.
— Не пойду я к Паршукову, — с порога конторки сказал он дрогнувшим от возмущения голосом. — Я все слыхал, Степан Васильевич. Я не подслушивал, так вышло. Не пойду я…
Никитин снял очки и, понурив голову, стал протирать стекла большим клетчатым платком.
— Плохо, что слыхал, — будто вслух подумал мастер.
— Нехороший он человек. Жила, — быстро говорил Митя. — Не нужен он мне. Копеечник, куркуль! Направьте, Степан Васильевич, к кому другому…
Никитин дал Мите выговориться, улыбнулся:
— Насчет характеристики не спорю, Черепанов. Мужик он и вправду прижимистый, несговорный, а работник добрый. Для тебя это главное…
— При чем тут «знатный сынок»? — Голос у Мити опять задрожал. — Знает он меня, что ли? Какое он имеет право? Если ни к кому больше нельзя, уйду обратно к Ковальчуку. Не хочу ни у кого на шее сидеть. Пускай все по-старому…