Свое имя
Шрифт:
Стараясь не шелестеть бумагой, Самохвалов завернул остатки завтрака, отодвинул недопитый чай. Старик спрятал очки, громко щелкнул крышечкой железного футляра.
Вчера перед выездом из Горноуральска Максим Андреевич и Самохвалов увидели стенную газету. Не сговариваясь, они решили не расстраивать человека перед дорогой и, чтобы Митя не зашел в дежурку, встретили его на путях…
— Горе с этими писаками! — раздосадованно крякнул машинист. — Посоветовались хотя б. Рады, что писать выучились…
— И Кукрыникса эта тоже… — возмущенно поддержал Самохвалов. — Только бы малевала,
А Митя быстро шел по улице, с сундучком в руке, с тужуркой под мышкой.
Значит, не поверила. Ни одному слову не поверила. Сказала, что верит, а сама села строчить заметку! Что же это? Как можно? Как она могла? Даже если кто-то другой написал, все равно, она в редколлегии, она могла протестовать. А еще обвиняла Митю в предательстве! Вот тебе и «загадка»! Нет, не загадка, все уже разгадано. Начал клубочек разматываться…
В депо, возле паровоза, Митю встретил дежурный кочегар, старичок с остренькой бородкой.
— Припекает солнышко-то? — кивнул он на тужурку в Митиной руке.
— Сильно припекает. — Митя грустно усмехнулся каким-то своим мыслям.
— Сердце радеет, как поглядишь на справного работника, — приветливо говорил старик, — Обнаковенно сперва помощник приходит, погодя — сам машинист. Ну, а ваш брат, кочегар, — на самый напоследок. Поди, в ударниках ходишь, парень, на Доске почетной значишься?
— Прямо как в воду глядите, папаша, — насмешливо отозвался Митя. — На всех как есть Досках значусь…
Из Кедровника они выехали в полдень. Митя почти не уходил с тендера. Что и говорить, он виноват. И он смирился бы с любым наказанием — с выговором, с карикатурой, с заметкой в газете, если бы к ней не имела отношения Вера. Как он ошибался! Должно быть, нет людей, которые бы не ошибались. Но ошибиться в человеке — что может быть страшнее и горше? Хорошо бы сейчас взять да и умереть. Пускай погрызет, помучает ее совесть. Да разве она вспомнит, пожалеет о нем? Мать будет убиваться. Кто-нибудь вздохнет: «Жаль парня, самые расцветные года…» — и тут же забудет. И все забудут. Быстро и навсегда. А ведь отца-то помнят не только дома, в семье. Он много оставил по себе: душевное отношение к людям, методы вождения тяжеловесных поездов, «машинку Черепанова», наконец, березки на улице Красных Зорь… А Митя? Умри Митя сегодня — что напомнит о нем людям?..
Жалость, безудержная, тоскливая жалость к себе сдавила ему сердце.
А навстречу лился теплый, душистый воздух. Тень от поезда бежала вдоль откоса живой пунктирной линией — темная полоска и просвет.
Поворачиваясь, уплывали назад островерхие терриконы дражных отвалов, отливавшие на солнце перламутровыми огоньками. Слева вдоль дороги чудовищно огромными кристаллами высились горы. На вершине их, над самым обрывом, стояли темно-зеленые степенные кедры. Они слетка покачивали ветвями, точно манили к себе молодые сосны, карабкавшиеся по крутым каменисто-серым склонам. Справа от дороги голубело дремучее озеро; железнодорожное полотно, сверкая, бежало вдоль его отлогого берега. Митя вдохнул горьковатый запах сосновой смолы, зябкую свежесть воды, а поезд мчался уже мимо торжественно белых березовых колоннад, мимо вечной зелени сосен и елей, которым не было ни конца ни краю.
Ему пришла мысль, что в жизни все меняется так же, как и эта дорога: только что поезд прорывался по узкой каменной теснине и вокруг было сумрачно и тревожно, а сейчас куда ни глянь — солнечный простор. Эта мысль понравилась ему и немного успокоила. Он смотрел, смотрел теперь по сторонам с таким интересом, словно надеялся, что дорога предскажет ему что-то, приоткроет будущее…
Непроглядной зазубренной стеной поднялась впереди тайга. Поезд мчался прямо на нее. И, когда уже не было сомнения, что он врежется в эту несокрушимую высокую стену, неожиданно открылась просека. Тайга расступилась неохотно — почти вплотную к колее со смелым любопытством подбегали молодые сосны, ели и березки.
Но таежный коридор был мрачен. В глубине его, где как будто смыкались зеленые стены, клубился, кипел, рвался кверху тяжелый бурый дым. Черное крыло его грозно нависло над просекой. Потянуло гарью. Стало темнее.
В тот момент, когда Митя забежал в будку, Максим Андреевич, отпрянув от окна, схватился за ручку регулятора, крикнул:
— Горит! Лес горит!..
Самохвалов перестал кидать уголь в топку, высунулся в окно.
— Прямо на нас идет… — Он захватил голову руками и кинулся к машинисту. — Лучше назад, Максим Андреевич… Надо назад…
— Ветер сильный. Если отступать, догонит. Все равно догонит, — размышлял Максим Андреевич, напряженно глядя вперед.
Самохвалов испуганно смотрел на него:
— Рискованное дело…
Впереди клубилось и кипело пламя, обернутое тяжелой, колышущейся на ветру пеленой дыма.
Сквозь шум ветра и грохот машины послышалась перепуганная трель свистка: главный кондуктор требовал остановить поезд.
Максим Андреевич поднял голову и как-то отчаянно усмехнулся. Глаза сверкнули решимостью. Он бросил взгляд на манометр, заглянул в топку. Движения его были быстрыми и сильными.
— Пробьемся. Должны пробиться. Пару нагоняй! — громко, отрывисто крикнул он.
И следом за этими словами длинный, пронзительно-резкий свисток пробуравил воздух. Это означало: «Вперед, только вперед!»
Машинист налег на регулятор. За окном быстрее замелькали деревья, чаще застучали колеса, сильнее зашумел ветер.
Охваченная пламенем тайга летела навстречу.
Запоздалая исповедь
— А я говорю: не терял он этот несчастный резак. Тут что-то непонятное, загадочное. Надо разобраться, потом уж писать…
— Довольно авторитетно! — насмешливо заметил кто-то за Вериной спиной.
Тоня Василевская, беря со стола карандаш, покосилась на Веру:
— Белоногова, оказывается, верит в чудеса.
— Я в человека верю, — запальчиво отозвалась Вера.
— Громко! — со спокойной издевкой сказала Тоня.
Сидевший в углу техник механического цеха Панов, считавшийся, несмотря на свои двадцать лет, человеком рассудительным и благоразумным, заявил, что ничего непонятного нет: инструмент исчез, бригада в связи с этим попала в тяжелое положение, — спорить не о чем.