Свои-чужие
Шрифт:
– Знаю, – вздохнула Франни, не упомянув, что, во-первых, в здании никого не было, а во-вторых, Элби справился с задачей прекрасно. Что-что, а обращаться с огнем он умел.
– Он сказал, что ему это больше не интересно. – Фикс остановился, отчего остановились сперва Франни, а потом, поджидая их, и медсестра. – Но его так теперь уже не зовут, верно ведь?
– Элби? Не знаю… Я всегда звала его так.
– Я стараюсь не слушать, – сказала Дженни. Так звали сестру. Это имя значилось на бирке, прицепленной к халату, но посетители и без того знали, что она – Дженни.
– Да слушайте себе на здоровье, – сказал Фикс. – Но мы попытаемся рассказывать что-нибудь поинтереснее.
– Как вы себя чувствуете сегодня, мистер Китинг? – спросила
– Блеск, – ответил он, беря под руку Франни. – Блещу, как свет на воде.
Дженни рассмеялась, и все трое оказались в просторном помещении, где сидели две женщины в чем-то вроде тюрбанов на головах и с градусниками во рту. Одна устало кивнула вошедшим, другая так и смотрела перед собой. Входили и выходили медсестры в разноцветной форме – яркие, как набор леденцов. Фикс уселся, Дженни дала ему термометр и надела на предплечье манжету тонометра. Франни заняла свободный стул рядом с отцом.
– Ну, если вернуться на минутку к истокам, неужели вы с Бертом еще до рождения ребенка обсуждали, как его назвать? – Историю про пожар и про телефонный звонок, последовавший за этим, Франни слышала сотни раз, а вот про имя почему-то никогда.
Фикс вытащил изо рта термометр:
– Ну уж не после.
– Эй-эй! – сказала Дженни, и Фикс покорно вернул термометр на прежнее место.
– Просто не верится, – покачала головой Франни.
Фикс перевел глаза на Дженни, которая как раз снимала ему манжету, и сестра пришла на помощь:
– Во что не верится?
– Да во все! Что ты с Бертом готовил коктейли, что ты с Бертом разговаривал, что ты с Бертом познакомился раньше, чем мама.
– Девяносто восемь ровно, – сказала Дженни и выбросила пластиковый чехольчик градусника в урну. Потом вытянула из кармана халата ярко-розовый жгут и стянула им руку Фиксу выше локтя.
– Ну, разумеется, я знавал Берта раньше, – сказал он, словно оскорбившись недоверием Франни. – Как бы иначе твоя мать с ним повстречалась?
– Не знаю. – Этот вопрос она никогда себе не задавала. Эпохи «до Берта» ее память не сохранила. – Ну, я думала, Уоллис их свела. Ты ведь ее просто терпеть не мог.
Дженни кончиками пальцев разминала внутреннюю поверхность руки Фикса, отыскивая пока еще пригодное для вливания место.
– Мне доводилось видеть наркоманов, которые умудрялись вмазываться между пальцев ног, – заметил он едва ли не ностальгически.
– Вот и еще одна причина не брать наркоманов в процедурные сестры. – Еще немного похлопав по истонченной пергаментной коже, Дженни улыбнулась, наконец прижав вену пальцем. – Так, нашла. Сейчас немножко уколю.
Фикс даже не вздрогнул. Дженни каким-то образом удалось попасть сразу.
– Ох, Дженни, – сказал он, глядя в пробор на ее склоненной к нему голове. – Вот если бы вы всегда меня кололи.
– А вы правда так ненавидели Уоллис? – спросила Дженни, наблюдая, как сперва один, а потом другой пузырек с притертой резиновой пробкой заполняются кровью.
– Правда.
– Бедная… – Она вытянула из вены иглу и приложила на ее место ватный шарик. – Теперь – прыг на весы, и все на этом. – Фикс встал на весы и смотрел, как Дженни ноготком гонит назад металлическую гирьку. Щелк-щелк, минус еще один фунт, и еще один, пока не уравновесилось на отметке 133. – Вы не забываете пить «буст»?
Когда было покончено с тем, что здесь называлось «предварительные процедуры», они прошли по тому же холлу мимо стойки сестринского поста, возле которого доктора читали сообщения на экранчиках своих телефонов. И оказались в большой, залитой солнцем комнате, где в креслах с откидной спинкой полулежали пациенты под капельницами. Кто-то выключил звук у всех телевизоров. Так больные были избавлены от рекламы, но вынужденно слушали нестройный писк мониторов. Дженни подвела Франни и Фикса к двум креслам в углу. Если учесть, как плотно была заполнена процедурная палата, это была настоящая удача. Сесть в угловое кресло хотели все, у кого оставались силы хоть чего-то хотеть.
– Ну, желаю вам по завершении хорошего дня, – сказала Дженни. Химиотерапией она не занималась. Ее дело было только подготовить пациента и вверить его заботам другой сестры.
Фикс поблагодарил и, подтянувшись на руках, устроился в кресле. Откинув голову на спинку и распрямив ноги, он слегка вздохнул, как полицейский, расслабляющийся после долгой смены в патруле. И закрыл глаза. Добрых пять минут он лежал так тихо, что Франни подумала – заснул еще до начала вливания. И, пожалев, что не захватила с собой журнал из приемной, стала озираться в надежде, что кто-нибудь оставил журнал здесь, в процедурной. Но в этот миг ее отец стал рассказывать дальше.
– Уоллис дурно влияла на маму, – заговорил он, не открывая глаза. – Вечно сидела у нас на кухне и молола языком, разглагольствовала насчет женского равноправия и свободной любви. Пойми – твоя мать собственных взглядов не имела. Что ей говорили, то и повторяла. Уоллис талдычит про свободную любовь – ура свободной любви!
– Это же шестидесятые, – сказала Франни, обрадовавшись, что он не спит. – Дух времени. Не надо все валить на Уоллис.
– Хочу – и валю.
Что ж, вероятно, это было не лишено смысла. Уоллис умерла десять лет назад от рака прямой кишки, а все ее бредни о равноправии и свободной любви кончились после того, как на младших курсах колледжа она вышла замуж за Ларри. На закате дней Уоллис он заботился о жене так же бережно, как и все годы брака – подмывал, отсчитывал таблетки, менял калоприемники. В Орегон они переехали, когда Ларри перестал практиковать и продал свою оптику. Выращивали чернику, уделяли непомерное внимание своим собакам, поскольку дети и внуки посещениями их не баловали. Подруги жили на противоположных концах страны с тех пор, как Беверли в двадцать девять лет вышла замуж за Берта Казинса и отправилась в Виргинию, и поддерживали самые теплые отношения, так что переезд Уоллис ничего в их дружбе не изменил. Не все ли равно для живущего в Виргинии – Лос-Анджелес или Орегон? Можно даже сказать, они еще сильнее сблизились, потому что, кроме Ларри и собак, Уоллис и поговорить было не с кем. Теперь они переписывались по электронной почте и болтали по междугородному телефону, благо это было бесплатно. Беверли и Уоллис разговаривали часами. Посылали друг другу подарки на день рождения, забавные открытки. Когда Беверли в третий раз вышла замуж – за Джека Дайна, – Уоллис прилетела из Орегона в Арлингтон, чтобы быть на свадьбе подружкой невесты, как когда-то на бракосочетании Беверли и Фикса (Беверли и Берт свадьбу сыграли в очень узком кругу, почти без гостей, в доме его родителей в предместье Шарлоттсвилла). Потом, когда Уоллис заболела, Беверли прилетала к ней, и они, полусидя в кровати, читали вслух стихи Джейн Кеньон. И разговаривали о том, что занимало обеих сильней всего, – о детях и о мужьях. Уоллис любила Фикса Китинга не больше, чем он ее, и плевать хотела, что он винит ее во всех смертных грехах. Если она выдерживала гнет его неприязни, пока была жива, то уж теперь-то ей это наверняка безразлично.
– Тебе не холодно? – спросила Франни. – Я могу принести одеяло.
Фикс покачал головой:
– Сейчас – нет. Холодно станет потом. Тогда и одеяло дадут.
Франни оглядела палату, ища глазами сестру и стараясь не пялиться ни на кого из пациентов – ни на спящую с открытым ртом женщину, лысую, как новорожденная мышь, ни на подростка, тычущего в экран своего айпада, ни на мать с девочкой лет шести, которая тихо сидела рядом и что-то раскрашивала. Как переносила Уоллис эти сеансы? Сидел ли с ней Ларри или оставлял здесь одну? Приезжали ли из Лос-Анджелеса их сыновья? Надо будет не забыть спросить об этом маму.