Сволочи
Шрифт:
Но Писатели не только не сказали Бандитам за это спасибо, но вообще теперь морду от них воротят и морщатся, потому что все Писатели, которые пили водку, давно умерли, и остались только такие Писатели, которые пьют один кисель, да и то без сахара. И дорога им совершенно не нужна, потому что все автомобили волга, которые им выдало Советское Правительство, давно уже заржавели. И поэтому Писатели обычно бредут с палочкой от платформы Переделкино как раз мимо зелёного уютного кладбища, думают о приятном, а тут мимо шмыгают в своих автомобилях Бандиты по своим бандитским надобностям, мешают.
Когда Бандитам нужно
Бандиты повесили свои бритые головы, зашмыгали носами и сказали, что больше не будут, Честное Бандитское Слово.
После полуночи из Чорного Пруда, в котором не отражается даже луна, вылезают Писатели, умершие от водки. Они собираются вокруг сияющего магазина и смотрят внутрь, облизываются. Ещё они стонут: сначала тихо, а потом всё громче и громче, пока у продавщицы не встанут дыбом волосы. Тогда она выносит на крыльцо бутылку самой дешёвой водки и разбивает её об асфальт. Мёртвые писатели тут же набрасываются на эту Мёртвую водку, каждому достаётся грамм по семь, не больше, но им много и не надо.
Через пять минут они уже лыка не вяжут, и каждый рассказывает, как видел сталина или брежнева или фурцеву — это кому как повезло, только никто друг друга не слушает, поэтому получается один галдёж. Ещё через десять минут Мёртвые Писатели начинают клевать носами и шатаясь идут назад к Пруду, валятся в него с откоса прямо в ботинках и храпят до следующей полуночи.
Многие из них уже даже не помнят, где их могилка на переделкинском кладбище.
Часа в три ночи часто можно видеть, как на дорогу выходит Дедушка Корней в окружении стайки Мёртвых детей. Мёртвые дети тихие и послушные, не шалят. Дедушка Корней рассказывает им мойдодыра, некоторые дети плачут. Тут просвистит из-за поворота чорный бандитский порш, и рассыплются Дедушка Корней и дети на миллион мерцающих светляков, а назавтра опять выйдут на дорогу — такая у них судьба.
Уже ближе к рассвету, ежесекундно озираясь, дорогу переходит угрюмый огородник Пастернак с мешком Мёртвой картошки, уходит в чащу, всегда в сторону Очаково, и никогда не возвращается.
Пропиздит что-то спросонья соловей, но такую уже околесицу, что самому станет совестно, и замолкнет тут же.
Завоет было собака, да на всех тут не навоешься.
Проскрипит в третьем этаже литературный критик, предвкушая во сне утреннюю рисовую кашу с подтаявшим кусочком масла.
И снова наступает тишина в писательском посёлке Переделкино.
МЕРЗОСТЬ
Мерзость
Мерзость появляется постепенно.
Вот раздается звонок в дверь. Мы, сопя, кряхтя и кашляя, медленно-медленно натягиваем штаны и, шаркая рваными тапками, бредём открывать. Открываем, а там никого нет. Но воняет страшно. Хотя, может быть, это подростки опять в лифте насрали.
Потом звонит телефон. Алло! кричим мы, алло! А в трубке кто-то чавкает и сморкается.
Тут мы чувствуем, что за окошком как-то нехорошо. Выглядываем — а там глаз литров на пять. Качается в воздухе и слёзы льёт по судьбе своей одноглазой. Тыкаем мы в него палочкой, а он хлюп — и сдувается. И висит на палочке, как пенка от какао. Гадость ужасная.
После этого мы собираемся погладить штаны. А в розетке кто-то сопит и штепсель наружу выпихивает. Получается, что там кто-то живёт и на нашем электричестве морду себе наедает. А счётчик, между прочим, крутится.
И вообще, чувствуется, что в доме завелась какая-то мерзость: вот приходим мы с работы — и наступаем носком в целую лужу соплей. Потом ещё замечаем, что окурки в пепельнице кто-то жевал.
Очень нам всё это не нравится.
А однажды заходим мы на кухню, а мерзость тут как тут — уже в мусорном ведре роется: чего бы вкусненького слопать. Но мы её пока подробно рассматривать не будем, потому что очень уж она противная.
Но в конце-то концов рассмотреть придётся, куда денешься.
Поначалу мерзость ещё новенькая, вся в свежих соплях, и деловитая, как таракан. Все её усы, щупальца, жвалы, буркалы, присоски и бородавки постоянно движутся сами по себе, как попало. И сама мерзость всё время копошится, зевает, сморкается, шебуршит, вздыхает и почёсывается, как Акакий Акакиевич за стаканом чаю, потом какую-нибудь дрянь хватает, лопает, при этом чавкает страшно, носом шмыгает, икает, на пол харкает, кривым ногтем из зуба что-то сгнившее достаёт, нюхает внимательно и съедает. И опять же — сопли, сопли до колен. И перхоть. Да ещё бородавка на носу, тьфу! Прямо всю кухню заблевать хочется. И глазки, все семнадцать штук, бегают — сразу видно, что опять окурков без спросу нажралась.
Тут смотрим: батюшки-светы! — а на ней уже детёныши копошатся, штук двадцать. Когда успела? От кого? Детеныши липкие, головастые, пучеглазые, полные колготки насраны, копошатся у мерзости на спине, сейчас свалятся и весь дом козюлями перемажут.
В духовке не горят, в морозильнике не мёрзнут и смотрят внимательно: кого бы сожрать.
Но мы ещё точно не знаем — а вдруг эта мерзость не очень вредная? А может, наоборот, полезная? Вдруг, если из неё ведро соплей нацедить и на потолок плеснуть, то вся побелка обвалится, которую туда пятьдесят лет каждый год намазывали? Мы же не пробовали. Или, например, настричь с неё бородавок, на спирту настоять и выпить стакан натощак с похмелья, тогда что получится? Страшно интересно.
Но тут мы заходим на кухню и видим, что бесстыжая мерзость уже влезла с ногами прямо в холодильник и там бутылкой нашего кефира хрустит. И ладно бы ей этот кефир на пользу пошёл, так ведь нет! Весь кефир по харе размазался, а мерзость дожёвывает пластмассовую бутылку, хотя этих бутылок полное мусорное ведро. А детишки кружком расселись и на родительницу пучатся: ума-разума набираются.
Тут мы понимаем, что если сейчас же эту мерзость не окоротим, завтра она уже сожрёт три последних маринованных огурца, которые мы бережём на какой-нибудь чёрный случай, например, если гости с водкой придут, и делаем вот что: берём швабру, возвращаемся на кухню и тычем мерзости прямо в кожаный мешок, который у неё с брюха свисает. А она как раз этот мешок перед собой разложила и не налюбуется.