Святая грешница
Шрифт:
— Он тебя тут держит. — Его голос прозвучал безнадежно.
— Меня держит все… пережитое здесь, сам город и осенний Казимеж, когда сушат сливы и виден дым над крышами. Я бы не смогла жить нигде больше.
— Всегда найдется такой христианин, который кинет в тебя камень, — с горечью произнес он.
— Может быть, я сама его в себя бросила. — И тут же пожалела об этих словах, потому что у него в глазах появилась надежда.
Моя жизнь стабилизировалась. Однако где-то в глубине души оставалась невысказанная печаль. Какая-то частичка тосковала о том, что я сама добровольно отвергла. Одновременно с его отъездом я теряла навсегда вторую половинку грецкого ореха и как бы часть собственного «я». Ничего не могла с этим поделать. Мы попрощались, он поцеловал мне руку. Я пожелала ему счастливого пути. Спускаясь
В конце июля мы поехали в наш дом на Мазуры. Как обычно, взяли с собой книги, журналы: я — свои переводы, ты — медицинские издания, которые не имел времени прочитать в Варшаве. С волнением я узнавала знакомые места: «нашу» дорогу в стороне от шоссе, старый дуб, березняк и, наконец, красную крышу дома. Забор, кусты сирени перед крыльцом. С этой стороны не видно озера, нужно сначала войти во двор. Мы оставили вещи и отправились на прогулку. Задержались на мостике, и я увидела наши отражения в воде. Солнце стояло уже низко. На обратной дороге ты полуобнял меня, и так мы шли, прижавшись друг к другу, и, как всегда, я должна была приспосабливаться к твоему шагу, который был для меня чуть широким. Когда мы подходили к дому, уже смеркалось, на небе стали появляться бледные звездочки. На покатой черепичной крыше коровника сидела цапля. Она выглядела как черная вырезка из бумаги на фоне более светлого неба: длинный нос, стройная шея и пушистый хвост. Мы остановились на минуту, но птица не улетела.
Ты развел камин, мы съели холодный ужин, потому что по дороге не успели зарядить газовые баллоны. Выпили по рюмке водки и пошли наверх в спальню. С восторгом я вдыхала запах дерева и пыли, для кого-то это мог быть запах печали, для меня же — покоя. Самое важное слово, какое я знаю — это «покой!» Самое прекрасное слово — «любовь». Но эти два слова взаимоисключающие, может, поэтому я так скучала по нему.
Я постелила свежую постель, взбила подушки на широкой деревянной кровати. Ты подошел, обнял меня и спросил:
— Значит, да?
Я молча кивнула. Через минуту лежала голая на душистой белой простыне. Я смотрела, как ты развязываешь свой халат, тот, мазурский, как мы его называли: махровый с заплатками (эти заплатки я сама тебе пришивала). И сразу оказался рядом со мной. Я чувствовала прикосновение твоих рук. Медленно раздвинула ноги, принимая тебя. Эта неторопливость была для меня одним из прекрасных признаний в любви. Мы смотрели друг другу в глаза и улыбались. Я отвечала на каждое твое движение, идя навстречу, открытая и ждущая. Так продолжалось, пока нас не захватило нетерпение, желание раскрыться друг в друге. Потребность освобождения и единения одновременно. В этот момент мы всегда что-нибудь говорили.
— Кристина, — услышала я твой голос.
— Я, да… уже сейчас…
И ощущение, что наша любовь пустила соки, как дерево весной…
Потом лежали рядом и читали. У тебя была своя лампа, у меня своя. Вдруг ты дал мне тоненькую книжку в целлофане.
— Ты знаешь это?
Я прочла на обложке: «Мариана Алкофорадо. Любовные письма».
— Нет, — промолвила я с трудом.
— Попалась мне как-то на глаза пару лет назад, решил купить, — сказал ты довольно безразлично.
— А почему ты даешь мне ее сейчас?
— Не знаю, взял с полки, когда паковал книжки.
Ты вернулся к своему журналу. На обложке было нарисовано сердце. Артерии выходили наружу, а потом словно обрывались. В ту минуту так могло выглядеть мое сердце, неожиданно повисшее в пустоте. Я открыла книжку, стараясь унять дрожание рук, чтобы ты не заметил. Сразу посмотрела на титул оригинала. Переведена с португальского, издана в пятьдесят седьмом году, значит, одиннадцать лет назад. Перевернула несколько страниц и прочитала:
«Первый раз знаменитые португальские письма появились в тысяча шестьсот шестьдесят девятом году в Париже. Они были написаны кавалеру высокого ранга. Ни фамилии писавшей письма, ни фамилии переводчика издатель не знает…» Япробежала глазами дальше и наткнулась на обрывок предложения: «…страшно откровенными, мученическими, написанными кровью обезумевшей от душевной боли монашки».Монашка! Она писала «португальские письма», а я «еврейские письма». Но первые вышли из-под пера монашки, а вторые
— Собралась спать? — спросил ты, поглядывая из-под очков, которые надевал для чтения.
— Устала после дороги, — ответила я, поворачиваясь спиной.
— Тоже мне дорога, меньше двухсот километров.
Я не отозвалась, хотела остаться одна в темноте. Возможно ли, что это случайность? Можешь ли ты знать о моих письмах? У тебя были свой кабинет и свой письменный стол, я работала в спальне, где было некое подобие письменного стола. С одной стороны столика находилось несколько ящиков. Я держала в них черновики переводов, словари, договоры с издательствами, ну и письма… Ящики не закрывались на ключ, ты имел возможность в них заглянуть… Или я подсознательно рассчитывала на это. Боялась, однако ничего не сделала, чтобы их получше спрятать. Как всегда, рассчитывала на судьбу. Может быть, она отвечала мне твоими словами: «Ты знаешь это?» Нет, но я знаю себя и знаю, о чем пойдет речь. Я уже изначально понимаю страдания монашки, неважно, что нас отделяет от любимого мужчины — монастырская стена или правда… Одно за другим я мысленно пробежала свои письма. Если бы ты их читал… Ведь они меня сами пугали. Я не имела ничего общего с тем испорченным ребенком, столь жестоко играющим с мужчинами…
Той ночью я почти что не спала. Гетто снова танцевало передо мной… Оно крутилось все быстрее и быстрее в какой-то кошмарной кадрили смерти. Я видела себя частями, появлялись то мои расставленные ляжки, то смеющийся рот, а в нем будто кровоточащий язык… И те мужчины… каждый из которых так сильно желал меня. У них тряслись руки, чтобы, дотронувшись до меня, проверить, не обман ли моя молодость, упруги ли груди, торчат ли соски, в состоянии ли свежесть моего лона дать им ожидаемое и незабываемое удовольствие. Они хотели, чтобы мои пальцы теряли свою невинность, лаская их исхудалые тела, их обвислую кожу или, наоборот, утопая в их жирных складках, обнимая их яйца, сжимая их члены, набирающие упругость или безнадежно опадающие… Как я всему этому научилась… Чтобы успеть уложиться в «график», на четырнадцатой минуте я раздвигала ноги, и часы в моей голове начинали отсчитывать секунды…
Светало, а я думала, что не выдержу до утра. Ты был рядом, погруженный в спокойный сон, но я испытывала страшное одиночество. Только в самой себе я должна искать помощь и спасение… Сумасшедший танец продолжался… Молчащий мужчина… вся семья сожжена в газовой печи. Вернулся с работы и уже не застал их. Пришел в бордель и выбрал меня, уже мог себе позволить такую роскошь, ему было все равно. Мы пошли наверх. Я разделась и легла на кровать. Он тоже разделся, но у него ничего не получалось. Он был молодой, но в эту минуту оказался ни на что не способен. Я стала дотрагиваться до его тела, а он еще больше деревенел и сжимался. Я посмотрела ему в глаза и обнаружила в них такую безмерную печаль, с которой сама уже научилась справляться. Я касалась теперь его лица, осторожно, кончиками пальцев. Гладила щеки, лоб, складки рта. И это вытянутое лицо разглаживалось, становилось нормальным. Тогда я поцеловала его в губы и ощутила ответный поцелуй, который становился все более требовательным. Из человеческой развалины неожиданно возродился мужчина — сильный, активный. Врывался в меня, опьяненный моим телом, моей любовью. Посадил меня сверху, обхватил руками бедра, отрывая их от себя и вновь с силой возвращая. И смотрел на мои голые груди, живот. У него было счастливое, раскрепощенное лицо. Мы не разговаривали, поэтому, когда я спросила, есть ли у него чем заплатить за следующее развлечение, сначала испугался моего голоса, а потом грубо сбросил с себя, так что я упала навзничь.