Святая и греховная машина любви
Шрифт:
Харриет, конечно, понимала, что даже если Эйдриан окажется в отъезде, его товарищи (само слово действовало на нее успокаивающе) ей помогут. Но она понятия не имела, как, совершенно не зная немецкого, она сумеет добраться до этих товарищей. Надо менять деньги, надо кого-то о чем-то спрашивать — а она так устала, так проголодалась (в отличие от Люки, она не могла есть в самолете), ей было так тоскливо и страшно. Раньше, когда они куда-то ездили, ее всегда опекал Блейз. И сейчас ею владело только одно желание: скорее доехать, скорее оказаться хотя бы под опекой старшего брата. Ей нужно было, чтобы кто-то о ней заботился и говорил ей, что делать. Она представляла, как доберется до гарнизона, уложит Люку спать и сможет наконец выплакаться. «Ну, и как же ты теперь?» — спросит ее Эйдриан, а она скажет: «Не знаю», — и уже от одного этого станет чуть легче. Брат Харриет был поразительно кротким и мягким человеком; наверное, ему не следовало идти в армию, но отец настаивал —
Усталая и измученная, Харриет и сама сейчас толком не понимала, зачем ей понадобилось так спешно бежать из Худхауса. Дома ей казалось, что она делает это из принципа; правда, было не совсем понятно, что это за принцип. Помнится, она говорила себе: я не буду рабыней Блейза, я не буду их рабыней. Выходило, что это и есть ее принцип. Но бывают ли такие принципы? Может быть, дело тут вовсе не в принципах, а в ощущениях? Свои тогдашние ощущения Харриет могла еще возродить в памяти и в душе. У нее и сейчас было чувство, что она поступает правильно, что по-другому никак нельзя. Останься я, думала она, мне бы пришлось в конце концов принять все его условия. Я знаю Блейза, он бы меня разжалобил, убедил бы, что во мне его единственное спасение. А я уже не такая хорошая, какой считала себя раньше. Если бы они меня уговорили, я бы уже не смогла жертвовать собой с чистым сердцем и с любовью, я бы втайне ненавидела их обоих. Нет, не так — ненависть все же какое-никакое проявление силы. Я бы обозлилась на себя, на свое безволие и малодушие, с ума бы сходила от унижения, извивалась бы, как полураздавленный червяк; не знала бы, что теперь с собой делать. Харриет с тоской вспомнила свое прежнее прекрасное спокойствие: оно казалось раньше таким незыблемым — и все-таки ушло навсегда.
Да, эти ощущения были все еще при ней, но они уже менялись, на смену им приходили другие. Она горько сожалела, что уехала без Дейвида. Так велико было ее стремление поскорее убежать, так велик страх перед новыми мольбами Блейза, что она заказала билеты на дневной самолет, и в Лондоне у нее даже не было времени остановиться и подумать. Да она и не могла ни о чем думать. Лежавшие в сумочке билеты казались ей знаками самой судьбы — оставалось только подчиниться. Совет и поддержка Эйдриана были так необходимы ей еще и потому, что, видимо, в ее жизни не осталось теперь никого, кроме брата. Ни Блейза, ни Монти, ни Эдгара. Ни Магнуса. А теперь вот и Дейвид ее оттолкнул. Исчезновение сына в день отъезда казалось ей страшным окончательным приговором — жестоким, но справедливым.
Оно тоже было частью той машины, от которой, несмотря на все свои «принципы» и «ощущения», она не смела, да и не вольна была убежать.
Но все же то отчаяние, которое испытывала сейчас Харриет, цепенея в ожидании своего багажа в незнакомом аэропорту, объяснялось другим: она начала медленно понимать, что ее побег ничего не изменил. Он оказался пустым жестом. Он не нес ей долгожданной свободы. В конце концов, к чему все это? У нее нет никого, кроме Блейза. Эйдриан ей, конечно, посочувствует, посоветует что-нибудь и пожалеет, но все равно скоро начнет ждать, когда она уже уедет обратно — домой. Круг замкнется, все опять вернется к Блейзу. Никому я больше не нужна, думала она, никому, кроме детей, — но дети не спасут, увы. А Блейзу я очень нужна: он без моего прощения не может наслаждаться счастьем с Эмили. Ему нужен Худхаус, нужна видимость того, что все идет как раньше, ничего не изменилось. И Дейвиду, наверное, тоже, — но Блейзу это нужно просто позарез. Ему невыносимо видеть то, что он сам натворил; он будет умолять, чтобы я отпустила его, избавила от наказания, даровала ему какое-то особенное прощение. А добившись своего, начнет относиться ко мне, как раньше к Эмили. Только со мной ему будет проще, потому что есть Худхаус и потому что я не буду без конца мучить его упреками, как Эмили. Со временем в Худхаусе опять все наладится, я включу бойлер, начну складывать блей-зовы вещи и ждать, когда он придет в следующий раз. И он будет приходить и будет говорить, какой он подлец и как он один во всем виноват, будет ругать за глаза Эмили, и копаться в своих чувствах, и горько во всем раскаиваться — а потом сядет в машину и уедет назад к ней, чувствуя себя сильнее и чище, чем раньше. Он будет искренне благословлять меня, такую хорошую, и скажет Эмили, что все прошло «великолепно», и они вместе посмеются над моим простодушием. А я останусь одна. Быть доброй, добренькой к нему — вот последнее и единственное, на что я способна. И я приду к этому. Я уже иду к этому, я уже думаю так, как он хочет, чтобы я думала, — и от этого нет избавления; кроме насилия, к которому я не способна по своей природе. И еще Харриет подумала о том, что нигде, нигде в мире нет той спокойной, сияющей ясности, чтобы дерево, возвышаясь между двумя святыми, так значимо тянуло свои чистые прекрасные ветви к золотому небу. Зачем было так суетиться и путаться в вещах, которые должны быть подвластны лишь голосу свободы и добродетели, зачем было превращать их в повод для маленьких ничтожных переживаний. Ей некого и не в чем винить, она сама навлекла на себя свою участь, она сама себя осудила.
— Полицейские! — сказал Люка.
Харриет подняла глаза. В дверях зала ожидания появились люди в форме. Харриет насторожилась. В их застывшей напряженности было что-то странное. Опасность. Сердце Харриет забилось вдруг очень часто, она обернулась. По левую руку от нее сидел очень толстый немец, летевший с ними в одном самолете. Взглянув на его лицо, Харриет похолодела. Немец сидел белее бумаги, с открытым ртом и вытаращенными глазами. Харриет проследила за его взглядом. В самом центре зала, посреди мертвой тишины и неподвижности, стояли два молодых человека; у одного в руках поблескивало что-то темное и продолговатое. У противоположного выхода тоже появились полицейские. Кто-то выкрикнул что-то по-немецки. Завизжала женщина. Один из полицейских поднял револьвер. Послышался оглушительный треск, и сразу же все помещение наполнилось отчаянными криками. Немец-толстяк, весь в крови, стал сползать на пол. Харриет тоже закричала и навалилась на Люку, закрывая его собой.
— Ну, как тебе дядя Эйдриан? — спросил Блейз.
— По-моему, кисель киселем, — ответила Эмили.
— А по-моему, он ничего, — сказал Блейз. — Конечно, мы с ним никогда не ладили. Он всегда считал меня шарлатаном.
— Так ты и есть шарлатан, милый. А он военный… хоть мне и верится в это с трудом. Почему он был без формы?
— Вне службы военные не обязаны ходить в форме — только во время войны.
— Он больше похож на банковского клерка.
— Послушай, может, хватит намасливать котам пятки — и что это вообще за бредовая идея такая? Бильчик нам весь индийский ковер истоптал своими жирными лапами.
— Я кое-что изменила в гостиной. Надеюсь, тебе понравилось?
— Нет, не понравилось. Я говорил тебе, чтобы ты ничего не меняла без моего ведома.
— А я говорила тебе, что этот дом должен стать моим, — и ты согласился. А забавно, что дядя Эйдриан решил в конце концов взять с собой Лаки, правда?
— Да, очень трогательно. Он сказал, что хочет взять на память что-нибудь, «особенно дорогое для Харриет».
— Я, кстати, обратила внимание: ничего действительно ценного ты ему почему-то не предложил.
— При чем тут ценные вещи? Речь шла не о них. А все эти безделушки с ее стола я и так ему отдал.
— Ну и скупердяй ты, милый. Эй, что ты так сморщился?
— Больно, вот и сморщился! Ты, я смотрю, уже забыла.
— А, нога.
— Да, нога. Буду теперь до самой смерти хромать. Но тебя это, я вижу, не колышет.
— Хорошо хоть, что работа у тебя сидячая. И хорошо, что дядя Эйдриан увез этого пса с собой. Думаю, общения с собаками тебе хватило до конца жизни.
Блейз спасся чудом. Ему наложили на шею двадцать пять швов, ногу тоже прооперировали. До главных артерий Аякс все-таки не добрался: практически сразу же после того, как Блейз упал, из дома выбежали Пинн с Дейвидом и отогнали собак. К тому времени, когда подоспел Монти, худшее уже было позади.
В результате долгих и неприятных разбирательств Аякс, Панда с Бабуином, Лоренс и Ершик поплатились за свое преступление жизнью. Невинной жертвой пал также Баффи, который ни во что не ввязывался, а только стоял на лужайке и лаял. (Он всегда был трусоват и, когда другие собаки затевали что-нибудь рискованное, предпочитал отсидеться где-нибудь в сторонке.) Малыш Ганимед (бывший безусловно в числе виновных) спасся благодаря находчивости миссис Рейнз-Блоксем, которая уже давно поддерживала с ним некие тайные отношения и подкармливала его у себя на кухне; она просто зашла, взяла его на руки и унесла к себе, не дожидаясь, пока все разъяснится окончательно. Лаки (воистину счастливчик) тоже уцелел совершенно случайно. Оттого ли, что кардиганский корги еще не совсем влился в стаю или просто не успел привыкнуть к регулярным худхаусовским кормежкам, но он оказался гораздо предприимчивее остальных своих сородичей: осознав, что голод не тетка, он протиснулся через дыру в заборе и побежал обследовать содержимое мусорных ящиков Монти. В ходе этого достойного занятия он нечаянно завернул в гараж, а Кики, выезжая, нечаянно закрыла его там, предоставив ему тем самым железное алиби. (Кики предусмотрительно решила воспользоваться гаражом, чтобы Блейз не увидел ее машину перед домом Монти и не огорчился; она вообще была предусмотрительная девушка.) Таким образом, Лаки был обнаружен в гараже уже после случившегося и, естественно, признан невиновным. Блейз собирался вернуть его в Баттерсийский дом собак, но тут явился Эйдриан и узнав, что Харриет питала к корги особую привязанность, увез его с собой.
Харриет погибла во время перестрелки в Ганноверском аэропорту. Ее тело было изрешечено пулями, но она все же успела заслонить собой Люку и спасти ему жизнь. Блейз, которому Эйдриан сообщил о случившемся по телефону, немедленно вылетел в Германию и, вместе с останками жены, привез домой младшего сына, впавшего в состояние глубокого шока. С того страшного дня Люка не говорил ни слова, только молча смотрел на мир полными ужаса, блестящими, будто от слез, глазами. Он всех узнавал, но всех дичился и лишь жалобно отмахивался, когда родители пытались успокоить его или приласкать. Эмили долго плакала, но потом согласилась, что лучше все же отдать его в специальное учреждение для детей с нервными расстройствами. Смотревший его психиатр сказал, что случай не безнадежный.