Святая простота
Шрифт:
Вопросы – ответы, вопросы – ответы…
– На первом курсе я матросскую пляску постиг, такие конца выкидывал, не верится даже!.. Теперь – увы, – врач наглаживает рукой свой живот, – арбуз растёт, а хвостик сохнет.
Душа Платона потянулась к родственной душе плясуна доктора:
– Я тоже плясал! Ух, бывало, каблуки рвал!! Как дробану, дробану – стёкла в клубе в рамах звенели!
– А теперь? Всё в прошлом?
– Да так-то ещё могу немного… – буквально простонал, сокрушаясь, Платон.
– Ну-ну, присядь… отпустись от палок… Во! Во!! Отлично! Эх, брюки мешают… А стометровку за сколько секунд бегал?
– Мужики пошлют за вином, время засекут, так я дорогой свой пай из горла хлебану и тютелька в тютельку уложусь!
Служить бы доктору в контрразведке. «Досье» закрыл, лукаво подмигнул:
– Не зарывай талант в землю! Просись в ансамбль песни и пляски имени Александрова!
Правится домой
– Мой храбрый капитан не узнал Робинзона Крузо? Он же пасёт коз у Деда Мороза, умеет читать, бегает быстро-быстро, не боится пиратов и уколов.
И сдался, подал Платону денежку. Платон лётом летел в магазин. Хрущевский стакан водки хлобыстнул за углом, отёр рот рукавом, и побрёл на автобусную остановку.
Поёт Платон на весь салон, что называется «на вынос»:
Хулиганом называют,Хулиганить буду я-я!Голова моя исхлёстана,Истыканы бока-а!!Дед Мезин везёт мешок муки. Он думает о том, что доброта и вино высасывают из человека соки, а зло и работа отдают человека самому себе; мало тебя в детстве пороли, Платошка, мало!
Не выхлопотал инвалидность, жаль, конечно. У бога дней не решето, выхлопочет на другой раз. Дорогу теперь знает. Уж в другой-то раз!.. На другой раз его как воробья на мякине не проведут!
А баба… Ивея переживёт, и не такое лихо топтала. Должно быть, испустит волнующий кровь вопль на всю деревню, поставит под глаз муженьку «фонарь», поплачет да и смирится с судьбиной.
Вехи
В палате нас четверо. Я самый молодой, мне всего сорок пять. Вроде уж пожил, жаль ум в зыбке забыл. Лежу с сотрясением мозга. Брат в гости приехал, как «отоварились» с ним на радостях, что сам себе не рад. Браню теперь строителей: мосты делают узкими, все экономят, тащат да пропивают лесоматериалы, я вот на тракторе не вписался в проезжую часть, в реку опрокинулся. И брата хвалить нечего, сдурел от соснового запаха, не успею стакан налить, «на лоб» да «на лоб».
Плешивый с тараканьими усами бывший милиционер Воронов демонстративно отвернулся к стене, подтянул ноги к тощему животу, молчит, и с ним никто в разговоры не навязывается. Дуется. Моя бабка говорила: «На сердитых воду возят» – продуется. В больнице день без разговоров скоротать, это пытка. Вот, к примеру, как заселился в нам в палату Воронов. Заходит, будто к себе домой, по-хозяйски, нас как фотографирует взглядом всех вместе и по отдельности, взгляд как у разведчика, острый, профессиональный. Хоть бы поздоровался, так нет, сел на свою не заправленную бельём кровать, начинает шелестеть пакетами, свертками. Вынес из объёмной сумки пакет, на тумбочку положит – все видите? пакет обратно в сумку затолкает. Яиц я видел штук десять, банку с мёдом, палку колбасы и т. д. «Старики», естественно, каждый про себя строит догадки: что за знатный гусь залетел в палату? Кем бы он ни был, с его стороны это было полным актерством или проще глупостью, показухой. Потом спросил всех сразу, как мы кормимся: колхозом или на особицу? Молчание. Сестра «утки» выносит или …на меня, сидящего в бинтах, посмотрел особенно прискорбно. Мне даже показалось, что он делает над собой усилие не приказать мне: «Ты будешь выносить мою утку!». Опять молчание в ответ. И, видимо, «молодой» больной решил, что в палате лежать одни лохи. Через час уже стал, как пахан на зоне, нас поучать правильно жить, приноравливаясь к реалиям нашего времени; будто заслуженный генерал требует какого-то особого уважения к его персоне. Свысока на всех поглядывает, о женщинах говорит цинично и глаза свои рысьи прищуривает, мол, плавали, знаем. Подозрителен. На мою тумбочку медсестра кладёт таблетки, так он обязательно приподнимет голову от подушки, носом крупным, ястребиный поводит и усмехнется, дескать, вижу-вижу, по «блату» чуть не горстями выдают. Днями, особенно перед обходом врачей, тянет страдальческую песню; мы ли не поработали, мы ли не померзли. Рассказы у него героические.
И там бандитов «брал», и в другом притоне «брал», и конвоировал, и «шмон чинил». Или его байка про послевоенную
– Захожу в избу, тыр-пыр глянул на божницу: «Это что за новости? Снять иконы!». И первым делом на потолок лезу. Всё, говорю, тетка, твою трубу, я опломбировал, топить не смей, то штраф. Или зови печника, клади новую. Баба в слезы, тыр-пыр, лезет в подполье, и рыжики есть, и выпивка найдется. Ну что ты, участковый тогда уважаемый человек был. Мужиков мало в деревнях, которая из себя ничего да помоложе, тыр-пыр, намек делаю: ладно, говорю, переговорю с прокурором, печать можно снять, но… баба ты неглупая, всякая забота золотого стоит. Баба крутится, обмирает, тыр-пыр, будто не догадывается, шельма, о каком условии речь я веду… Или с обысками ходили, сено незаконное конфисковали. В редкой деревне хорошенькой бабешки у меня не было, ну и первым делом незаметно вечерком к ней, к лапушке, к осведомителю своему, наведаюсь. Служба. Ты ей добро, и она добром. В пору я был парень видный, планшетка офицерская чуть не до земли – чем ниже сумка, тем выше начальник! тыр-пыр, сапоги гармошкой, китель с иголочки, любил баб плутоватых… А вот интересно, как я с агентом ходили по деревням, подписку оформляли на займы. Баба клянется, божится, что не подпишется, а у нас план, у нас график, самих за невыполнение заметут…
Высокий костлявый старик Егорыч приехал, как говорит сам, перед смертью родину навестить, крестам на кладбище помолиться, по оранине босому походить, да на беду ногу сломал, лежит на «самолете». Не вытерпел и говорит из своего угла:
– Молодой, – ко мне обращается. – Очень тебя попрошу, самому вставать не охота, подай костыль. Перепояшу раз другой этому боталу по хребтине за тех баб горемычных. Ишь, сволочь ты эдакая, какую околесицу несешь. Поди-ко бабам после войны до тебя, кобелишка рваного, было!! А, сучья морда?!.
Напротив Егорыча толстяк Заверткин. Шурка, как сам велел его называть. Этого Шурку Заверткина готовят к операции. К какой? Не говорит, скрывает, при слове «рак» весь обмирает, втягивает в себя объемистый живот, тревожно крутит головой на короткой шее. Ночами плачет. Мода у Егорыча, лежащего напротив, Шурку про погоду расспрашивать, – выгляни да выгляни в окошко. Первые дни толстяк охотно выглядывал, даже смеялся, сравнивая себя с петушком из сказки, то скажет, вроде прохладой из соснового бора потянуло, то в пурпур оделась каким-то чудом затесавшаяся среди сосен трепещущая осина, то увидел утиную стайку, промелькнувшую над вершинами и радостно поцокал языком им вслед, а вдруг однажды увидел туман, стелющийся по самой земле, посчитал это худой приметой и заскучал. Егорыч спросит, что там за окном, толстяк с изумлением и испугом вроде дернется к окну и как скиснет весь, обратно на кровать опрокинется. Каждый вечер к нему приходит рыжеволосая жена с опухшим мятым лицом, посидит у кровати на стуле, повздыхает, нас всех тоскливо оглядит как отпоёт, скажет мужу, чем сегодня кроликов кормила, чего в магазине купила, спросит, чего принести. Шурка отрешенно махнет рукой…чего нести, сама видишь, не жилец я.
День идёт, другой ковыляет.
Всё, кажется, переговорили.
Сопит Егорыч, хмыкает.
– Эй ты, рожа ментовская! Сморозь какую бухтину!
– Тебе чего надо?! – развернувшись на кровати, едва не кричит бывший милиционер. – Ты чего привязался?
Я не сказал, что у Воронина нервный тик, дергается сильно правое веко.
– Судья, тоже мне!
– Ты судьи-то настоящего не видал, скажу я тебе, трепло кукурузное! Учат вас к телефонным столбам привязываться. Не я тебе судья, время тебе судья. – У Егорыча начинают сблескивать глаза. – Нога заживёт, не я буду, что рожу тебе не набью. Бабы после войны на себе плуги таскали, ночи в подушки по убитым мужикам ревели, клеверные лепешки ели, а ты, сытый, важный, родиной обмундированный… Не будь этой милиции, гнал бы тебя по земле ветер, рвань! О каждом человеке можно сказать, чей он, какого роду-племени. Один плотник – в Каргополе исстари самые хорошие плотники, другой горновой – Череповец! Третий тракторист знатный – этот из нашей деревни, у нас в деревне все мужики труженики отменные, а четвертый… ты, мент поганый, ты чьего роду-племени? Ты – лист, ветром сорванный! У такого мертвого листа даже сожаления нет, что рос когда-то на дереве, его даже сосед не замечает, а если замечает, то рожей интересуется: до сих пор цела?
Два дня в палате чувствовалась натянутая обстановка. Воронин умоляюще просится у врача перевести его в другую палату, тот отказывает:
– В бане и в больнице все равны.
А Егорыч не унимается:
– Заслуженный работник милиции…Ты хоть бандита настоящего видал, потрошитель карманов у пьяных мужиков? Наград, поди-ко, нахапал много, во всю грудь иконостас?
С нескрываемой ненавистью глядел на Егорыча бывший милиционер. Будь его время, с потрохами сожрал бы его. Или в клоповник засадил суток на пятнадцать-двадцать, отбил почки или уморил бы с голоду.