Святая простота
Шрифт:
– Разные дни в жизни человека бывают, порой оглянешься в прожитое – пусто, неуютно, вроде как пуговицы на одежде не все застегнул в ветреную погоду, дрожь чувствуешь, а есть дни как на сердце высеченные зарубки, глубокие, с острыми краями. Потрогаешь ту зарубку – кровоточит, что береза весной заломленная… – говорит Егорыч. – Вот прошлый год мне операцию делали на глаз в Вологде. Парень один весёлый такой… заливает, мол, жизнь у него сплошные праздники, дни – столбы бутылочные. Стану, говорит, жизнь вспоминать, – там «гудел», в другом месте обожрался, или его в гости позвали, а он под столом ночевал и описался весь, или в «кутузке» парился. Иду, говорит, мимо этих столбов, а они будто вехи – от веселья к веселью; жена завмагазином – достаток во всем, дружки-приятели в каждом кабаке, в каждом подъезде, тут в лопухах морду на бок своротили, в другом месте замерзал,
Один старик в нашей палате ел интересно. Хлеб нюхает, нюхает, отщипнёт крошку, в рот беззубый положит, и глаза закроет. Спрашиваю, чего он так лениво кормится? Я, отвечает старик, в молодые годы об одном мечтал: хлеба! Хлеба! Того, душистого, довоенного, от которого и сейчас слюни бегут, ноздри щекочет, дух хлебный во всех углах сидит, в мозг зашел и пока жив не выйдет.
– Во! – встрепенулся на кровати Егорыч. – А ты, ментяра!.. Специалист по печным трубам! Ты когда нибудь голодал, а?
Выскочил бывший милиционер из палаты.
– Рвань поганая!.. В сорок третьем закончил я пять классов, на том мои университеты и кончились. Школу пришлось бросить. В семье ещё четверо, отца убили в сорок первом, бабка слепая. Вот, мужики, травы я съел, так за хорошую корову. Крапива да щавель – королевское блюдо, чуть снег сошел – крапивка просела – радость: выжили! Везде крапивка выщипана, около каждого уголка, и кора сосновая, и куглина льняная, и шишки клеверные, все шло. Сколько народу померло… До сорок седьмого работал в колхозе, хоть сколько-то мучки на трудодень давали. На быке дрова зимами возил. Васькой быка звали. Придумает везти – черта болотного утянет, а то ляжет и лежит, хоть уревись около него. Раз на сенокосе вместе с телегой в омут забрался, засосало его, еле живого на веревках вытащили. Или раз овец пасу, разморило, прилег на пригорочке, сквозь сон слышу топот да блеяние. Очнулся. Бегу на шум, а волк барана за загривок хвать и прёт. Отпас овечек лето за так, не списали на волка того барана, списали на меня. Раньше за горсть колосков десятку давали…Вот в сорок седьмом приносят мне повестку явиться райвоенкомат для обучения в школе ФЗО. Народ пугливый, всего боится, властей, неизвестности. Верю, что бабы со страху обмирали, пригрози им какой-то печатью. Не пошел в военкомат, мать ревит, сам боюсь. Второй раз бумага. Опять не иду. Мать в подполье прятать стала. На третий раз облавой накрыли. Вроде его… – показывает рукой на дверь, – Руки мне веревкой скрутил. Больно, я ору, а он наганом мне под нос тычет. Бригадир Иван Иванович привелся, пристыдил милиционера. Тот мне руки и развязал. Говорит мне Иван Иванович, мол, бежи, Мишка, калитку закрой, как да гуси на потраву выйдут. За одного гуся тогда с потравы давали штрафу до полтрудодня. Я за калитку да и был таков. В дальнее поле убежал, в зарод с горохом не обмолоченным забрался. Ем горох да глаза вострю. Пить захотелось. Сбегал к родничку, напился, и опять горох уминаю. И заурчало на брюхе, пужит всего. Ну, думаю, умираю. Домой притащился, а Иван Иванович у нас сидит. У него одна нога была, сам худючий, и говорит мне Иван Иванович: «Так, паря, простота-то хуже воровства, приказ вышел мне тебя в райцентр вести. Вот ведь как обернулось». Проболелось у меня брюхо, и пошли мы с ним пешком за сорок километров. Осень, уж попозднее чем нынче, дорога замерзла, оба в лапотки обуты, армячишки на обоих на рыбьем меху, житник в котомке. Я ладно, на двух ногах, а он на одной, протез деревянный на другой-то… Ох и попошли. Чтобы мне, дураку, первый раз не бегать, на телеге довезли бы как белого человека. Жалко Ивана Ивановича. Не ходи, обещаю ему, не сбегу. Вертайся домой ради Христа. Не могу, отвечает, слово я дал. До сих пор Ивана Ивановича жаль, через меня муки принял. Очутился я в школе ФЗО. Повезло, не ожидал. Главное, мастера там были, высший класс. Сколько шпаны беспризорной через их руки прошло, и ведь не огрубели душой. Владимир Михайлович Глотов, этот роднее батька родного был. А так
А плохих стараюсь не вспоминать. Вспомниться злой, самолюбивый, нахрапистый, на руку нечистый, заносчивый человечишко, я представляю, что он ночами во сне храпит и всё, не вспоминается больше…
Пришел хирург, встал против Шурки Заверткина. Озабоченный Шурка Заверткин вскочил с кровати, как вышколенный ефрейтор, выпучил живот.
– Домой, – совершенно неожиданно для Шурки Заверткина, сказал хирург. – Меньше ешь, больше двигайся. На вот, – подал тоненькую книжечку, – читай про Порфирия Иванова.
Спокойный, уверенный тон хирурга подействовал на Шурку Заверткина отрезвляюще. Жирное лицо покрылось багровыми пятнами, не сдержался, схватил руку хирурга, прижался к ней губами.
– Перестаньте, перестаньте, – хирург освободил руку, пошел из палаты. За скобу взялся, обернулся к Воронову, сидящему на кровати поверх одеяла. – Тоже домой. Никакой второй группы! Забудьте про неё. Нас ещё пахать и сеять можно, милостивый государь.
Закрылась за хирургом дверь, Егорыч так на «самолете» заерзал, что едва не опрокинулся.
– Мимо! – не выдержал обрадованный Егорыч. – Не вывернул, печник? Сучья твоя морда! Группу ему подавай, стахановцу! Мне все время везёт на хороших людей. Лекарства ему бесплатные, проезд ему бесплатный, а во, во – фигу с маслом!!
Полетели в сумку пакетики, баночки, кульки.
Старая лошадь постоянно слышит свист кнута.
Военное ремесло
Пятнадцать лет солдат служил царю батюшке, отпуск выслужил. На службу уходил юнцом безусым, домой идёт зрелым мужчиной.
Дорога дальняя, а мысли ближние: скорее бы деревню свою увидеть. Лежит родная сторона за озерами, за лесами, волок с гаком, да волок без гака, верста с батогом, да верста с оглоблей. Хлеб весь вышел, сапоги сносились. До такой волости дошел, никто ночевать не пускает. Стоит солдат на росстани, понять не может: быть того не может, чтобы русскому солдату в ночлеге отказали, за стол не пригласили. «Помирать что ли мне под окнами голодному да холодному? Живота не жалел, верой правдой служил…» Видит церковь православная на кладбище стоит, рядом с храмом дом священника под железной крышей. Обругал солдат себя растяпой – к батюшке надо на постой проситься!
Заходит к попу, так мол и так, некрещеная у вас деревня. Когда это слыхано, чтоб русскому солдату в корке отказали? И отвечает ему поп с большим прискорбьем:
– Потому и не пускают, что я просил мужиков не пускать. Видишь, дом стоит с иголочки новенький? Вот иди и ночуй. Ночуешь да жив останешься, и дом твой, и дочь наша твоей будет.
Спрашивает солдат, что за притча такая, вроде как щедрость, вроде как испытание?
Отвечает поп:
– Облюбовали дом черти, не стану скрывать. Народ стороной дом обходит. Церковь полупустая. Какой я священник, коль с чертями совладать не могу? Вызывались смельчаки, да утром находили одни косточки. Не принуждаю. Выбирай, солдат.
Думает солдат: в родной стороне избенка кособокая, пашни одна десятина, в хозяйстве коровешка да три овечки. Девки работящие да пригожие в ихней деревне, только девки в любой волости подобны картошке в чугуне. Картошку перебирают, перебирают, да всю съедят, так и девок разберут. А черти… басен про чертей да бесов всяких ковшом не вычерпать, встречаться, правда, с нечистой силой пока не доводилось, но не зря бытует поговорка, мол, не так страшен чёрт, каким его малюют.
Согласился. Запросил штоф водочки, табаку фунт да сверло доброе. Поп обрадовался, и водки два штофа выставил, и табаку два фунта, и два сверла добрых.
Сидит в поповском доме, водочку потягивает, табачок покуривает. Ближе в полночи и зашумело, и загремело, и подполье крышкой захлопало. Вылез чертенок, ругает солдата:
– Ты, служивая мочалка, такой сякой печной и мазаный! Как ты посмел, дурак, столько дыму напустить? Ужо дедушко тебя…
Солдат схватил чертенка и ремнем отодрал. Отодрал и отпустил, хвост накрутил бедняге. Чуть погодя стали появляться черти, и косматые, и рогатые, облезлые, волосатые, кувыркаются, мычат, кто во что горазд. Особо чертенок обиженный осмелел, щиплет, уши царапает, по носу щелкает. Смирно сидит в стороне большой рогатый черт, один глаз коровий, другой мышиный, наблюдает. Терпел-терпел солдат и говорит этому, с разными глазами: