Святой патриарх
Шрифт:
— Не дерись, Богдан Матвеич! — закричал посланец, хватаясь за голову. — Вить я не просто сюда пришёл, а с делом.
— Ты кто такой? — спросил окольничий.
— Патриарший человек — с делом послан.
— Не дорожись! — закричал Хитрово и снова ударил патриаршего посланца дубиной по лбу.
Тот с плачем бросился к Никону. Никон написал царю, прося «розыскать дело» и наказать Хитрово. Царь тотчас отвечал собственноручно: «Сыщу и по времени сам с тобою видеться буду».
Но прошёл день, другой — ни розыска, ни свиданья.
Подоспел праздник Казанской Богородицы — большой праздник, с крестным ходом всего освящённого
— Царское величество на тебя гневен, оттого не пришёл к заутрени и повелел не ждать его и к святой литургии.
Вот какую громовую весть принёс Ромодановский — было отчего смутиться. Но Никон не смутился — он знал «тишайшего», своего «собинного» друга.
— За что его царское величество на меня гневен? — спросил он.
— Ты пренебрёг его царским величеством, — пишешься великим государем; а у нас один великий государь — царь!
— Называюсь я великим государем не собою. Так восхотел и повелел его царское величество, — свидетельствуют грамоты, писанные его рукою.
— Царское величество почтил тебя яко отца и пастыря, и ты этого не уразумел. А ныне царское величество велел тебе сказать: отныне не пишись и не называйся великим государем, почитать тебя впредь не будет[6].
Что после этого оставалось делать? Или сломить, или самому сломиться. Но не такая это была воля, чтобы сломиться.
По уходе Ромодановского Никон не долго думал. В нём тотчас созрело решение. «Кину патриарший престол вдовым — напугаю, сломлю всех… Кроткий и богобоязненный царь испугается…» Он сказал об этом своему дьяку. Дьяк стал уговаривать. Напрасно! Патриарх был непреклонен. Дьяк кинулся к другу Никона, боярину Зюзину. Тот велел умолять патриарха — не делать этого, не гневить царя: «после-де захочешь воротиться, да поздно будет». Упрямый гордец задумался было — стал даже писать царю; но прилив злобы всё испортил…
— Иду! — тряхнул он своею чёрною гривою и в клочки изодрал написанное… — Купите мне простую палку, какие попы носят…
И он отправился в Успенский собор.
Энергиею и силою звучал его металлический голос во время службы — никогда он не служил так хорошо, величественно; руки его, сжимая золотые свещницы с горящими свечами, казалось, благословляли этим светом весь мир. Когда хор возглашал: «исполла эти, деспота!» — величественное лицо его, казалось, говорило: «кто против меня, тот против Бога и церкви!»
После причастия он велел ключарю поставить у выходов сторожей, не пускать народ из храма: «поучение-де будет».
И вот великий патриарх вышел на амвон — лицо какое-то необыкновенное, не его лицо!
«Буди имя Господне!» — загремел хор.
Народ понадвинулся к амвону. Тысячи глаз смотрели в лицо проповеднику.
— Ленив я был вас учить, — раздались слова с амвона, — не стало меня на это… От лени я
Как громом поразили эти слова весь собор. Недоумевающие, смущённые, оторопевшие, испуганные, все стояли точно окаменелые и с каким-то ужасом как бы искали понять, кто же тут виноват во всём этом, где те преступники, которые вызвали страшное проклятие на весь собор, на всю эту массу молящихся, верующих, чего-то чающих, где они, эти изверги, где виновные в том, что вот-вот сейчас гром небесный разразится над храмом… Послышались всхлипыванья, стоны; женщины громко плакали… «Матушки! святители! что ж это будет с нами!.. ох!..»
— Батюшка! кормилец! кому же ты нас сирых оставляешь? — голосили бабы и боярыни в истошный голос. — Кому, батюшка наш? о-о-о!
— Кого вам Бог даст и Пресвятая Богородица изволит, — отвечал Никон.
Его стали разоблачать. Казалось, что это раздевают покойника. А вон и саван несут — это мешок с простым монашеским платьем. Что ж это такое будет?
Толпа не выдержала — бросилась к послушникам и отняла у них мешок. Толпа превращалась в зверя: как она в другое время побила бы камнями этого самого Никона, так теперь за него она готова была растерзать всех.
Никон не мог ослушаться толпы и ушёл в алтарь. Там он потребовал бумаги и чернил. Нагнувшись к престолу, он, стоя, начал чертить пером по бумаге. Рука его дрожала; перо не попадало в чернильницу. Он сам повторял за собою то, что чертила его рука на бумаге… Это было письмо к царю… «Отхожу ради гнева твоего, исполняя писание: дадите место гневу… И паки: егда изженут вас от сего града, бежите во ин град, и еже аще не примуть вас, грядуще отрясите прах от ногу вашею…»
— Отрясу… отрясу, — бормотал он, когда, тотчас после этого, на него стали надевать простую мантию с «источниками» и чёрный клобук. — Бегу во ин град, бегу в пустыню…
Взяв в руки простую палку, он быстро вышел из алтаря и направился было к выходным дверям. Что-то страшное и в то же время обаятельное было во всей его фигуре. Сначала было все шарахнулись от него с испугу в сторону, но потом задние бросились к дверям и заслонили их собою.
— Не пустим! не пустим! — застонала толпа. Женщины истерически рыдали, валяясь в ногах у упрямца и целуя его ризы, ноги, палку… Выпустили только Крутицкого митрополита Питирима, который поспешил во дворец доложить царю о том, что происходило в соборе.