Святой патриарх
Шрифт:
Великий раскол
Часть первая
Глава I. ПОПЫТКА К ВОЗВРАТУ
В ночь с 17 на 18 декабря 1664 года из ворот Воскресенского монастыря, что под Москвою, выехало несколько саней. В передних, с высокою спинкою, обитых чёрною материею, виднелась массивная фигура в чёрном высоком клобуке, на котором, при мерцании звёзд и движении саней, искрились разноцветные огоньки дорогих камней. Против
Ночь была морозная, тихая. На небе вызвездило. Необыкновенно ярко выступали из мрачного покрова, раскинувшегося над землёю, то трепетные и мигающие, то яркие и дрожащие искры далёких огней, брошенных неведомою силою в пространство, и чем дольше всматривался в них глаз, тем далее, казалось, уходили они в мрачную, беспредельную даль и пустоту, так что становилось чего-то страшно. Страх этот ясно изображался на бледном лице того, который сидел на переднем сиденье первых саней и держал в руках высокий металлический крест: он, по временам, испуганно взглядывал на это тёмное, усеянное звёздами небо, на котором, среди других звёзд, неподвижно стояла страшная, хвостатая звезда, словно огненная метла, брошенная на небо хвостом на полдень, — и тихо шептал молитву.
Поезд двигался скоро, резко визжа полозьями по снегу. Возницы, сидевшие на передках саней, тихо, без слов, но торопливо подгоняли лошадей длинными бичами. Во всех санях виднелись чёрные клобуки — и весь этот ночной поезд с чёрными клобуками представлял что-то таинственное, загадочное.
— Что крест-от так дрожит у тебя в руках? — спросил вдруг тот, у которого на клобуке искрились драгоценные камни.
— Страховито видение сие, великий государь, — отвечал державший крест, указывая на комету.
— То знамение Божие — перст огненный, им же Он, сый и грядый, судьбы мира пишет[1].
— К добру ли знамение то, великий государь?
— Судьбы Его кто исповесть? Может на врагов моих и сквернителей церкви российской указует тот палец огненный, а может на меня.
Через дорогу, впереди саней, промелькнуло что-то серенькое и попрыгало по снегу к ближайшему перелеску.
— Стой, останови сани! — повелительно сказал последний голос. — Заяц перебежал дорогу… Лукав бес — ненавидит добро[2]… Поди, Иванушко, осени крестом дорогу.
Возница остановил коней. Остановился и весь поезд. Лошади встряхивались, гремя наборною сбруею. «Что случилось? Зачем стали?» — слышалось из прочих саней. — «Заяц передорожил».
Тот, кого называли Иванушкой, вылез из первых саней, держа перед собою высокий крест, прошёл вперёд и, трижды осенив крестом дорогу, молча воротился на своё место.
Поезд снова двинулся. Опять завизжали полозья, звонко, резко, словно бы под ними кто-то вскрикивал от боли, жалуясь на холод. Снова безмолвно смотрели с неба чьи-то страшные очи да огненный палец — не палец, а целая горящая пятерня указывала на что-то далёкое, невидимое. Иногда лес заслонял собою горизонт и снежную, утопавшую во мраке равнину, и тогда казалось, что вдоль дороги, по сторонам, двигались какие-то тени в саванах, из-под которых простирались длинные руки, словно закоченевшие от холода.
Время переходило уже за полночь, и в ночном воздухе слышалось что-то похожее не то на продолжительный, неумолкаемый стон, не то на далёкую протяжную и плачущую музыку. Сидевший в передних санях словно как бы вздрогнул и вытянулся, к чему-то прислушиваясь.
— Меня зовут…
То слышался далёкий звон московских церквей к заутрени. Скоро близость Москвы стала сказываться всё яснее и яснее. Потянулись изгороди, заборы, боярские подгородные усадьбы. Чаще попадались обозы, гуськом тянувшиеся в город, к раннему базару.
У заставы поезд остановлен был окриком сторожей: «Кто едет?»
— Савина монастыря власти, — отвечали из первых саней.
— Подвысь! Вольно! С Богом!
И сторожа, при виде креста в санях, в недоумении сняли шапки и стали креститься.
Поезд с крестом проехал прямо в Кремль и остановился у Успенского собора. В соборе в это время шла заутреня. Служил ростовский митрополит Иона, временный блюститель патриаршего престола. Народу была полна церковь, так полна, что во время молитвенных возглашений иподиакона вся церковь представляла колышущуюся массу голов, которые, по-видимому, не вмещались в тесных стенах обширного храма и во всяком случае не могли делать истовые размашистые поклоны, как то требовалось обычаем. В спёртом от дыхания воздухе свечи, которых зажжены были целые леса, горели тускло, оплывали и чадили. Но при всём том в храме царствовала благоговейная тишина и только слышались сдержанные старческие покашливанья да вздохи сокрушённых сердец, а то и просто вздохи обычая — что так-де надоть, крепче будет. Над всем этим господствовал звонкий, грудной, хотя тоже, в силу обычая, для большей истовости несколько гнусивший голос псаломщика — митрополичьего поддьяка, высоко и шибко забиравшего большею частью там, где не следовало. Читалась уже вторая кафизма. Голос чтеца гулко отдавался под сводами храма, как бы силясь вырваться на морозный воздух из этой душной, пропитанной восковым чадом атмосферы.
Вдруг у входных дверей послышался какой-то шум. Сделалось смятение. Все головы оборотились взад в ожидании чего-то непонятного. Входные двери загремели железными засовами, завизжали на петлях и тяжело растворились настежь. В церковь дымными клубами ворвался морозный воздух.
Что такое? Не царь ли идёт?… Голос псаломщика дрогнул; но чтение не прекращалось.
Стена молящихся насунулась вперёд и упёрлась о самый амвон. Те, которые занимали середину церкви, шарахнулись в стороны, как овцы, прижимаясь к стенам и колыхая паникадилами, которые чуть не попадали — да упасть было некуда — попадали только некоторые свечи.
Показались ряды монахов с заиндевевшими от мороза бородами. За монахами — высокий, блестящий золотом и самоцветными камнями крест. За крестом — высокая, коренастая, осанистая фигура в чёрном клобуке, на котором блестит и искрится отливающий всеми цветами радуги налобный крест. Лицо вошедшего за крестом — бледное, суровое, с выражением чего-то повелительного, непреклонного, скорее жёсткого и отталкивающего: глаза, которые никогда, кажется, не смотрели нежно на ребёнка, губы, которые никогда, кажется, не знали поцелуя любви и ласки.
Все головы оборотились к нему, и все, казалось, замерло с испугу. Один поддьяк не прерывал чтения, хотя и его голос срывался и дрожал.
— Перестань читать! — раздался, как удар кнута, повелительный голос, который так часто когда-то слышали эти стены; а теперь и стены, казалось, дрогнули от испуга: так давно они не слыхали этого знакомого, страшного голоса — более шести лет не слыхали его.
Слова читавшего кафизмы замерли в горле, на полслове остановился, словно бы перед ним разверзлась бездна. А в этот момент откуда-то раздались стройные, плавные звуки, как будто бы они исходили из купола, в то время как страшный пришлец твёрдо и грузно вступал на патриаршее место.