Святой патриарх
Шрифт:
— Исполла эти, деспота!
Это пели монахи, только что вошедшие в церковь. Потом запели — «Достойно есть…». Вся церковь окаменела от изумления; никто не молился; митрополит стоял бледный, потерянный — он не знал, что ему делать, не понимал, что же такое случилось, что вокруг него происходит.
Когда кончилось пение «достойно», протодиакон, стоявший в полном облачении, недвижим, как истукан, невольно поднял обёрнутую в орарь правую руку, которая дрожала.
— Говори ектенью! — второй раз прозвучал по церкви тот страшный голос, который всех приводил в трепет.
Протодиакон оторопел, заспешил было, сорвался с голоса, поправился, передохнул — и продолжал уже ровной, привычной октавой…
А страшный пришлец, сойдя с патриаршего места, плавно, но твёрдо, словно вдавливая ноги в церковный каменный помост, стал ходить по церкви и прикладываться к образам и мощам. Народ со страхом расступался перед ним, боясь поднять глаза до его глаз, светившихся каким-то фосфорическим светом.
Окончив это, пришлец опять взошёл на патриаршее место, возглашая громко, медленно и сурово, как бы грозясь кому-то: «Владыко многомилостиве!..»
— Иди под благословение! — повелительно обратился он, тотчас после молитвы, к митрополиту Ионе, который продолжал стоять неподвижно, по-прежнему бледный, недоумевающий.
Иона повиновался — подошёл, склонив ниже обыкновенного седую голову в богатой митре. За ним робко потянулось прочее духовенство. Пришлец порывисто шептал благословение и также порывисто крестил подходящих, словно ударял ладонью провинившийся пред ним воздух. Никто не глядел в глаза этому страшному пришельцу.
— Поди, возвести великому государю о моём пришествии, — сказал он митрополиту, окончив благословение.
Оторопелый митрополит ещё ниже наклонил голову, седые редкие косы его дрожали на плечах.
— Иди, — раздался повторительный возглас.
Иона пошёл, шатаясь и не поднимая головы. За ним торопливо последовал ключарь собора, Иов. Народ поспешно расступался перед ними, как бы боясь прикоснуться до их риз.
За духовенством, один за другим, тихо и робко ступая по мосту, стали всходить на патриаршее возвышение и прочие молящиеся. Пришлец благословлял всех, долго благословлял. Не одну тысячу раз сделала в воздухе крестное знамение жилистая рука его, а народ всё подступает, робко прижимаясь один к другому.
А время идёт… Пришлец нетерпеливо поглядывает на входные двери — никого нет… На лицо его всё более и более ложится какая-то зловещая тень… Глаза перестают глядеть на подходящий под благословение народ: они его не видят, а видят как будто что-то другое, никому невидимое.
Церковные сторожа робко, словно бы украдкой и боясь взглянуть на пришельца, пробираются между народом с пучками, с целыми охапками свечей и, втыкая их во все свободные ячейки паникадил и между ячейками, по бортам, до бесконечности увеличивают это несметное множество блестящих огненных языков, чтобы ярче, до боли глаз, осветилась огромная храмина, словно бы желая ярким светом освещённого огня согнать с давно вдовствующего патриаршего трона это страшное, сидящее на нём привидение, о котором начали было уже забывать, как о заживо погребённом. И храмина осветилась ярко, зловеще; а привидение не исчезает; оно всё сидит на троне и автоматически машет рукою над робко склоняющимися головами молящихся. И лицо у привидения становится ещё зловещее: матовая бледность его переходит в какую-то зеленоватость, в серо-пепельность…
Вдруг входные двери с шумом растворились. Народ опять шарахнулся в разные стороны. — Не царь ли идёт? — Нет, не царь. — Показались бледные, смущённые лица митрополита Ионы, ключаря Иова, а за ними ещё четыре лица… Это бояре. Впереди всех сухая, высокая фигура с иконописным лицом и чёрненькими в мешках и складках глазами. Это Одоевский князь, Никита Иванович, боярин и постник. За ним статная, осанистая фигура другого боярина с добрым лицом и добрыми глазами. Это боярин — князь Юрий
Бояре прямо подошли к патриаршему месту. Пришлец сидел, как статуя, не двигаясь; только огромный наперстый крест с камнями изобличал, что грудь, на которой он покоился, дышала тяжело, порывисто: камни дрожали и сверкали разноцветными искрами.
Вся церковь замерла от ожидания. Одоевский, молча и не кланяясь, подошёл к пришельцу. Глаза их встретились. Глаза Одоевского потупились и спрятались под мешочками.
— Ты оставил патриарший престол самовольно, — сказал он хрипло, — обещался впредь в патриархах не быть, съехал жить в монастырь, о чём и написано уже ко вселенским патриархам; а теперь ты для чего в Москву приехал и в соборную церковь вошёл без ведома великого государя и без совета всего освящённого собора? Ступай в монастырь по-прежнему.
Пришлец вздрогнул и поднялся во весь свой огромный рост. Одоевский невольно попятился назад. По церкви прошёл ропот испуга. Многие учащённо крестились.
— Сошёл я с престола никем не гоним, теперь пришёл на престол никем не зван для того, чтоб великий государь кровь утолил и мир учинил, а от суда вселенских патриархов я не бегаю, и пришёл я на свой престол по явлению.
Пришлец проговорил это необыкновенно отчётливо и резко. Каждое слово он как будто гвоздём прибивал, и последняя фраза сказалась особенно резко.
— Ступай в свой монастырь! — вторично прохрипел князь Одоевский то, что ему приказано было сказать.
Пришлец понял, что это уже царский указ — «пошёл!» - и ни слова больше… Он пошарил что-то под панагиею и вынул оттуда запечатанный пакет.
— Вот письмо, отнесите его к великому государю, — сказал он, протягивая пакет и ни на кого не глядя.
— Ступай в монастырь! — автоматически повторил Одоевский.
— Без ведома великого государя мы письма принять не смеем, — как-то испуганно заговорил дьяк Алмаз Иванов, причём харатейная кожа на его лице ещё более сморщилась: он вспомнил, что ещё не так давно его, думного дьяка Алмаза Иванова, да подьячего Гришку Котошихина велено было бить батоги нещадно за то, что они приняли одно такое письмо, не досмотрев, а в нём была прописка в титуле великого государя — опискою написано было «гусодаря», — после каковых батогов, не стерпя побой, оный Гришка Котошихин бежал к свейскому королю за море[4], а Алмаз Иванов харкал кровью.
— Без указа великого государя, его пресветлого царского величества, мы письма принять не смеем, — повторил этот великий законник.
— Пойдём, известим о сём великому государю, — добавил Юрий Долгорукий.
Посланные вышли. Церковь представляла теперь необыкновенное зрелище: служба была прервана; духовенство — соборные попы и протопопы, дьяконы, находившиеся перед тем в каком-то оцепенении, теперь ожили — бродили с клироса на клирос, с амвона в алтарь и по церкви, перешёптывались, иногда менялись улыбками и шушуканьем, кивали головами, свободно зевали и широко размётывали косы; сторожа украдкой, а иногда и явно пофукивали на паникадилы и притушивали излишне зажжённые из страха свечи; народ, всё время до пришествия посланцев теснившийся к патриаршему месту для благословения, теперь с робостью отхлынул от этого места и не знал, что ему делать. Казалось, в церкви был покойник, и словно бы все ждали, что вот-вот запоют — «помилуй раба твоего»… Тяжёлое ожидание!