Сын Америки
Шрифт:
– Вам когда-нибудь приходилось слышать их выступления?
– Еще бы. Во время выборов, не раз.
– Ну и как они вам понравились?
– Да не знаю. Все они одно и то же говорят. Все они хотят, чтоб их выбрали на должность. Все они хотят получить денег побольше. Это ведь все равно что игра, мистер Макс, вот они и играют по всем правилам.
– А почему вы не пытались играть?
– Что вы, мистер Макс! Я ничего не знаю. У меня ничего нет. Кто на меня смотреть будет? Я – нищий негр, вот и все. Я дальше начальной школы не пошел. А чтобы политикой заниматься, надо быть важной птицей, надо окончить колледж.
– Но вы чувствовали к ним доверие?
– А на черта оно им нужно, доверие. Им нужно, чтоб их выбрали на должность. Вот они и покупают голоса.
– А вы голосовали когда-нибудь?
– Да, два раза. У меня тогда еще года
– И вы легко согласились продать свой голос?
– Ну да. Что ж тут такого?
– Вы не думали, что от политики можно получить пользу?
– Я и получил – пять долларов в день выборов.
– Скажите мне, Биггер, кто-нибудь из белых говорил с вами когда-нибудь о профессиональных союзах?
– Нет, вот только Джан и Мэри. Ей бы не надо говорить… Хотя все равно, что сделано, то сделано. Да, насчет Джана. Я его здорово подвел тем, что подписал письмо «Красный».
– Теперь вы верите, что он вам друг?
– Что ж, он мне ничего худого не сделал. Сегодня, когда допрашивали, он не пошел против меня. Пожалуй, он не ненавидит меня, как все остальные. Только, должно быть, он про мисс Долтон забыть не может.
– Биггер, вы когда-нибудь думали, что дойдете до этого?
– По правде сказать, мистер Макс, оно как будто так и должно быть – вот что я очутился перед электрическим стулом. Теперь, когда я раздумываю над этим, мне кажется, что все к тому и шло.
Они молчали. Макс поднялся и глубоко вздохнул. Биггер следил за ним, старался угадать его мысли, но лицо Макса было бледно и не выражало ничего.
– Так вот, Биггер, – сказал Макс. – Завтра в обвинительной камере мы будем отрицать виновность. Но на суде мы ее признаем и будем просить о снисхождении. Они очень торопятся с судом. Возможно, он состоится через два-три дня. Я постараюсь как можно лучше обрисовать перед судьей ваше душевное состояние и причины, которыми оно было обусловлено. Буду добиваться пожизненного заключения. Другого выхода при данных условиях я не вижу. Мне незачем говорить вам, Биггер, о том, как настроена публика. Вы негр, вы знаете все сами. Не надейтесь на многое. Там клокочет целое море ненависти; я приложу все силы, чтобы не дать ему поглотить вас. Они хотят вашей смерти, они хотят отомстить. Им казалось, они поставили перед вами достаточно прочную преграду, чтоб вы не могли сделать то, что вы сделали. И теперь они беснуются, потому что в глубине души чувствуют, что сами толкнули вас на это. Когда люди в таком состоянии, трудно доказать им что-нибудь. Многое еще зависит от того, какой будет судья. На присяжных нам нечего рассчитывать: любые двенадцать белых граждан штата давно бы уже вынесли вам смертный приговор. Что ж, будем делать все, что возможно.
Они помолчали. Макс дал Биггеру сигарету и закурил сам. Биггер разглядывал Макса, его седую голову, длинное лицо, темно-серые ласковые печальные глаза. Он чувствовал, что Макс добр, и ему было жаль его.
– Мистер Макс, на вашем месте я бы не стал так огорчаться. Если бы все люди были такие, как вы, я, может, не попал бы сюда. Но только теперь уже ничего не изменишь. А за то, что вы хотите помочь мне, вас тоже возненавидят. Я все равно пропал. Мое дело конченое.
– Это верно, что они возненавидят меня, – сказал Макс. – Но мне это не страшно. Вот в чем разница между нами. Я еврей, они и так ненавидят меня, но я знаю почему, и я могу бороться. Но бывает, что как ни борись, а выиграть нельзя, то есть можно, но для этого требуется время. А нас слишком торопят. Насчет того, что меня возненавидят из-за вас, вы не беспокойтесь. Есть много белых, которых страх перед этой ненавистью удерживает от помощи вам и вам подобным. И прежде чем дать бой за вас, я должен выдержать бой с ними. – Макс попыхтел сигаретой. – Пожалуй, мне пора, – сказал Макс. Он повернулся и посмотрел Биггеру в лицо. – Ну как вы сейчас, Биггер?
– Не знаю. Вот сижу и жду, когда придут и скажут мне идти на стул. Только не знаю, хватит у меня сил пойти или нет.
Макс повернулся и открыл дверь. Вошел сторож и схватил Биггера за руку.
– Я приду завтра утром, Биггер, – крикнул Макс.
Вернувшись в камеру, Биггер остановился посредине и стоял не двигаясь. Сейчас он не сутулился, в теле не было напряжения. Он мерно дышал, удивляясь, откуда взялось отрадное чувство покоя, разлившееся по всему его телу. Казалось, он прислушивался к биению своего сердца. Вокруг была темнота и не слышалось никаких звуков. Давно уже он не испытывал такого ощущения легкости и свободы. Он не замечал и не чувствовал этого, пока сидел там с Максом; только когда Макс ушел, он вдруг обнаружил, что говорил с Максом так, как ни с кем еще не говорил в жизни, даже с самим собой. И от этого разговора тяжелое бремя свалилось у него с плеч. Потом вдруг он почувствовал приступ гнева, неожиданный и сильный. Макс взял его хитростью? Нет. Макс не заставлял его говорить, он говорил по своей охоте, побуждаемый внутренним волнением, интересом к собственным чувствам. Макс только сидел и слушал, только задавал вопросы. Гневная вспышка улеглась, на смену ей пришел страх. Если эта растерянность не пройдет до того, как наступит его час, им и в самом деле придется волоком тащить его к стулу. Нужно было принять решение; чтобы обрести в себе силы пойти самому, нужно было спаять все свои чувства в твердую броню надежды или ненависти. Середины быть не могло; держаться середины – значило жить и умереть в тумане страха.
Он висел в пространстве, точно остановившийся маятник, и некому было толкнуть его вперед или назад, некому было заставить его почувствовать, что в нем есть что-то ценное или достойное, – некому, кроме него самого. Он провел рукой по глазам в надежде распутать клубок ощущений, трепетавших в его теле. Он жил в мире истонченных, обострившихся восприятий; он чувствовал, как движется время: темнота вокруг дышала, жила. А он оставался посреди этой темноты, и тело его жаждало вновь насладиться ощущением передышки, испытанным после разговора с Максом. Он сел на койку, нужно было как-то ухватить суть.
Зачем Макс расспрашивал его обо всем этом? Он знал, что Максу нужно было собрать побольше фактов для речи на суде, но в то же время в расспросах Макса он почувствовал такой интерес к его жизни, к его чувствам, к нему самому, какого до сих пор не встречал нигде. Что же это значило? Может быть, он допустил ошибку? Может быть, он еще раз попался на удочку? На мгновение ему показалось, будто его захватили врасплох. Но откуда явилась в нем эта уверенность? Он не имел права гордиться, а между тем он говорил с Максом как человек, у которого что-то есть за душой. Он сказал Максу, что ему не нужна религия, что он не хотел оставаться там, где он был. Он не имел права на такие мысли, не имел права забывать о том, что он скоро должен умереть, что он негр, убийца; не имел права забывать об этом ни на секунду. А он забыл.
Его вдруг смутила мысль: может ли быть, что, в конце концов, у всех людей на свете чувства схожи? Может ли быть, что в каждом из тех, что ненавидят его, есть то же самое, что Макс разглядел в нем; то, что побудило Макса задавать ему все эти вопросы? А какие у Макса причины помогать ему? Зачем Максу подставлять себя под напор всей этой белой ненависти ради него? Впервые в жизни он почувствовал себя на каком-то высоком островке чувств, с которого можно было смотреть вдаль и угадывать контур неведомых ему человеческих отношений. Что, если эта огромная белая глыба ненависти и не глыба вовсе, а живые люди: люди такие же, как он сам, как Джан, тогда, значит, перед ним открываются вершины надежды, о которых он не мог и мечтать, и бездна отчаяния, которой он не в силах измерить. И уже нарастал в нем голос сомнения, предостерегавший его, убеждавший не обольщаться этим новым, неизведанным чувством, потому что оно только приведет его в новый тупик, к еще большей ненависти и позору.
И все-таки он видел и ощущал одну только жизнь, и он знал, что эта жизнь не сон и не мечта, что в жизни ничего, кроме жизни, нет. Он знал, что не проснется после смерти, чтобы повздыхать над тем, как пуста и ничтожна была его мечта. Жизнь, которую он видел перед собой, была коротка, и это сознание мучило его. Им вдруг овладело нервное нетерпение. Он вскочил и, стоя посреди камеры, попытался со стороны увидеть себя в своем отношении к другим людям, на что он никогда не отважился бы раньше, потому что слишком страшна была неотвязчивая мысль о ненависти людей. Окрыленный тем новым чувством собственного достоинства, еще смутным и зыбким, которое он обрел в разговоре с Максом, он думал о том, что если вся дикость и жестокость его поступков, этот страх, и ненависть, и убийство, и бегство, и отчаяние не помешали Максу разглядеть в нем человека, значит, он и на их месте ненавидел бы так же, как сейчас он ненавидит их, а они ненавидят его. В первый раз в жизни он почувствовал почву под ногами, и ему не хотелось ее потерять.