Сын башмачника. Андерсен
Шрифт:
Ах, если бы на палубе рядом с ним стоял отец, всю жизнь мечтавший о путешествиях.
Разнообразные мысли тревожили его противоречивую натуру. Заботы отступили, скромная сумма позволяла пока не думать о хлебе насущном, мысли были свободны как волны. Для чего он едет? Что принесёт ему путешествие? Какие сюжеты подстерегут его? Сможет ли он писать по-другому после возвращения? Достанет ли его в пути кнут родной датской критики, зависти, мещанства? Все эти думы вошли в его письма. Лучами надежд они расходились по всей Дании.
Сказать про него, что он «впитывал впечатления», значило бы погрешить против истины, — они впитывали его:
Корабль и дилижанс — средства его передвижения. Медленная дорога, новые картины природы, разнообразные люди освежали его чувства.
Гамбург — первый крупный город на его пути. Театр был для датчанина столицей мира, театр Гамбурга стал сердцем этого города. Всякий новый театр по-своему обогащал его, облагораживал, очищал кровь.
Франкфурт. Сказочный Рейн, руины замков, где старые камни напоминали о прошлом, надо было только это услышать.
Путь к Парижу занял четверо суток с хвостиком. Досмотры, обыски, бдительное око полиции, ищущей для себя работы.
Стражи порядка с недоверием всматривались в его непривлекательную фигуру, изучали нервное лицо. Он еле сдерживал себя, чтобы не закричать: да оставьте же меня в покое, я честный человек, я всего боюсь!
Десятого мая он оказался в Париже — законодателе литературы и моды.
Дорогой номер был мал, и впору поселять в нём гномов, чем долговязого Андерсена. Он устал искать пристанище и согласился на этот сносный номер — три предыдущие гостиницы выжали остатки сил, и ему требовались часы отдыха. Наконец-то он может лечь и выспаться. Дышать воздухом Парижа. Познать все театры...
Целых три месяца парков, музеев, театров, толп, книг — все они набросились на него с любопытством и любовью, видя в его глазах искренний интерес к себе.
Посмотрев десяток представлений, гость пришёл к выводу: да напиши он, Андерсен, такой водевиль, что полонили подмостки Парижа, его сочтут безнравственным, наглым!
Опера поражала могуществом декораций, диктовавшим артистам слова и жесты. Монументальность и красота всего этого заставляли почувствовать себя провинциалом из Дании. Да, Копенгаген — столица провинции, нехотя сознался он сам себе. Это ничуть его не унизило, а, скорее, возвысило над чванливым утиным двором родной столицы.
Здесь все читали газеты. Говорить о политике считалось обычным делом. Франция навсегда отравила его воздухом свободы. Он считал, что все должны радоваться вместе с ним его поездке, восторгаться новыми наблюдениями и творческими планами, поэтому писал на родину множество писем. Но датчане жили своей жизнью и им не было дела до королевского стипендиата. В конце концов он отправился в путешествие на их деньги! Чем же тут хвастаться? В Париже обычными были такие темы, от которых в Дании заткнули бы уши. Поэт был неисправимым романтиком, но романтизм никогда не был основным направлением деятельности человечества, и уж тем более Дании.
Трианон. Спальня Наполеона. Его отец бредил этим именем, теперь роскошество опочивальни как бы подтверждало правоту отца.
Версаль, собор Парижской Богоматери настолько поразили его, что он почувствовал себя дурно. Если бы он мог с детства видеть эту красоту, он бы тоже вырос красивым.
Захватнические войны в конце концов делают императора гением нации. Не имеет значения, сколько крови он пролил. И в июле 1833 года Андерсен присутствует при установлении на Вандомской колонне статуи Наполеона, величайшего из убийц своего времени.
— Тех,
В Гамбурге он встретился с поэтом Ларсом Крусё, во Франкфурте с оперным композитором Алоисом Шмиттом. А Париж щедро подарил ему встречу с Гейне — властителем умов. Язвительность Гейне отравляла верноподданнические чувства пугливого датчанина. Виктор Гюго и знаменитый композитор Керубини плохо знали датскую литературу. Поначалу это крайне удивило Андерсена и даже обидело, но потом он решил, что в Мекке искусств ни к чему знать датских знаменитостей.
Здесь же жил ослепший отец Й. Л. Хейберга, пребывавший в ссылке с самого 1799 года.
Новые впечатления — новые мысли. Он начал писать драму об Агнете и Водяном. Париж подарил ему первую часть.
Несмотря на знакомства и толпы он чувствовал своё одиночество. Он чувствовал бы его везде. Но сейчас он всё чаще задумывал вернуться в клетку Копенгагена. Впечатлений было столь много, а одиночество столь сильно, что он разрывался между мыслями о дальнейшей дороге и об обратном пути к родному болоту.
Эдвард Коллин давно не писал. Мысли о копенгагенской критике забылись. Но тут же суровая судьба заставила вспомнить о себе: прислали вырезку из «Копенгагенской газеты» с эпиграммой на него. Первое письмо с родины — первая пощёчина.
Он слёг. До самой смерти он ненавидел критиков.
Июнь подарил письмо от Эдварда Коллина с разъяснением причин эпиграммы и их последствий. От сердца отлегло. Но он верил — его Агнета заткнёт за пояс все современные драматургические произведения.
Везде, где было возможно, он экономил, принимал приглашения погостить, ничуть не чувствуя себя нахлебником.
Он послал первую часть драмы Эдварду Коллину и ждал ответа. Он хотел, чтобы пьеса вышла к Рождеству Христову и сделала его имя главным в драматургии Дании.
Погостив в Ле-Локля у знакомых, он отправился в Италию, по дороге через Симплон.
18 сентября — Италия.
— Каждый писатель, художник, должен помнить только четыре даты своей жизни: первая — родился, вторая — выпустил книгу, третья — посетил Италию, четвёртая — умер, — шутливо говорил он своим знакомым из Ле-Локля.
Но Франция и Германия оказались только предтечами Италии. Италия стала его кровью и плотью. Она возвысила его дух. Будучи в Милане, он написал Генриетте Вульф, что сердце его тосковало «от мысли, что придётся расставаться с этим раем! Что в сравнении с ним Франция и Германия! За Альпийскими горами — вот где райский сад с мраморными богами, дивными звуками и чистым небом!..» В тот же день было написано письмо и Эдварду Коллину, хотя он пытался отложить его до Рима. Как и следовало ожидать от Андерсена, он восторженно пишет о своей «Агнете». С любовью к самоанализу, который многие окружающие Андерсена называли ненужным самокопанием, он совершенно точно выразил изменения в себе: «Я в Италии! Вот когда только я выбрался на белый свет! По сю сторону Альп я чувствую себя совсем другим человеком; не могу хорошенько объяснить, что сталось со мною, знаю только, что у меня как-то разом сложилось иное, более ясное воззрение на мир и на окружающую меня жизнь. Поверьте мне, дорогой Эдвард, поездка сильно изменила меня и, надеюсь, к лучшему. Я говорю это потому, что Вы в своём письме выражаете сомнение по этому поводу...»