Сын башмачника. Андерсен
Шрифт:
День его приобрёл законченность и неделя была в своей последовательности однообразной. С восьми утра он пил кофе. Эта привычка стала для него необходимостью. Кофе был ритуалом утра. Кофе призывал его к работе. Он читал и писал до двух или четырёх часов. Потом отправлялся в Студенческий союз, чтобы прочесть газеты — это вошло в привычку, газеты стали частью его жизни: он писал в газеты, газеты его хвалили, газеты его ругали, газеты читали во Франции, Италии, Германии. Это была не роскошь жизни, а необходимость. Перед выходом на улицу он внимательно
После Студенческого союза он купался. Гулял. Ходил в гости. Это продолжалось до трёх часов дня.
Два часа — от четырёх до шести — занимал обед.
Окончание дня занимали литературная работа и чтение.
Если давали новый спектакль — Андерсен вечером обязательно шёл в театр. Это было необходимостью. Если же не было премьеры, то он не выходил из дома.
День за днём, неделя за неделей...
Обеды — особый разговор. Они тоже были постоянны. Понедельник — госпожа Бюгель. Много людей. Разговоры.
Вторник. Коллины. Старший сын, жена. Старики рады встретить его. Андерсен в этот день — как в семье.
Среда — Г. X. Эрстед. За наукой он не забывает литературу. Здесь интересно и дружественно.
Четверг — снова госпожа Бюгель.
Пятница — Вульфы. Здесь всегда тот самый Вейзе, что по-доброму отнёсся к Андерсену в его голодное время. Фортепьяно оживает иод его страстными пальцами. Андерсен любит музыку.
Суббота, единственный день, который не занят точным расписанием. На этот день писатель предпочитал откладывать непостоянные приглашения, если же их не было, то обедал в ресторане.
В воскресный день его можно встретить у госпожи Лэссё, если же нет, то, скорее всего, он в Студенческом союзе.
Есть только одно, на что он готов был променять это привычное времяпрепровождение: заграница. Но кладезь новых впечатлений пока не раскрывался перед ним, хотя он предчувствовал: дорога и новизна людей, деревень и городов, произведений искусств выведут его из подобия спячки.
Он по-прежнему боялся публики. Приезжая из Германии, люди рассказывали об успехе его книг— он верил и не верил. Не мог он избавиться от чувства, что эти рассказы — подобие насмешки. Он хорошо знал своих соотечественников и был недоверчив к ним. Полученное письмо Шамиссо говорило ему, что Андерсен — первый детский писатель для немцев. И он понимал — это известие усилит зависть к нему, а значит, и ненависть. Новые страницы вызывали в нём страх — понравятся ли они публике? Кто из критиков напишет на новое произведение отрицательную рецензию?
Он то сдерживал свои страхи, то вдруг начинал делиться ими со своими друзьями, точно страх перед публикой мог разорвать его на части.
Тот же страх он заметил и у писательницы Генриетты Ганк. Успех оживлял его. Критика заставляла смолкнуть в нём свежие чувства, он был разбитым после очередного выпада соотечественников. И никак не мог понять — почему они столь безжалостны к нему. Ведь не может же зависть двигать таким количеством критиков... Зависть столь прожорлива, что поедает лучших людей...
Италия, Италия, Италия... Неужели ты есть на свете?
Всё-таки Гаух был прав, подумал Андерсен, тоска поворачивает мои слова особым родом, заставляет творить.
Спасали мысли о красоте — о Божьем чуде природы.
«МУЛАТ»
«Мулат» — первая пьеса Андерсена, получившая всенародное признание в Дании и за границей. После «Прогулки на Амагер...» это произведение стало наиболее известным.
Он с детства был влюблён в сцену: серость жизни пугала его. Представления были счастливым забытьём. И к жизни он относился как к сцене — в самом лучшем смысле этого выражения, ждал от неё ярких красок, подарков, новизны. Ведь сцена обречена облагораживать нас, смягчать нравы и превращать железные прутья обыденности в цветущие ветви.
Сцена как вершина жизни. И невозможно было представить жизнь Копенгагена без театра, его премьер, сплетен, рецензий — сорняков искусства.
Андерсен мечтал, что умрёт именно на сцене, под нескончаемые аплодисменты публики.
«Аплодисменты зрителей и цветы — лучшее ложе для смерти», — острил он.
Нильсен, Стаге, Розенкильде, Ргоге, Фрюдендаль, Фистер, госпожи Нильсен и Гейберг властвовали со сцены умами и душами зрителей. Театр в то далёкое время был для Дании тем же самым, чем является сейчас для нас телевизор. Театр в Дании Андерсена — кратчайшее расстояние между искусством и обывателем.
Трагедия соседствовала на сцене с водевилем, балет — с оперой. Как и положено актёрам — каждый считал себя обойдённым славой...
Публика освистывала время от времени всех, даже бедному Эленшлегеру досталось сполна, и дети его в слезах пересказывали родителям то, что рассказывали в школе их одноклассники, которые слышали театральные сплетни в семье... Театр был частью жизни датчан.
От частых насмешек учеников дети Эленшлегера плакали, разрывая сердце отца.
Театр — ристалище. Своеобразная коррида.
Драматургов чаще всего бросали в костёр толпы. Жители столицы уж так были устроены — они заранее считали, что пьеса будет слабой, мысль их изощрилась на критике и все «кофейни» шумели в предвкушении очередного провала. Но сколько страстей, обсуждений возбуждали столицу, как моих современников основные футбольные матчи.
Славный город Копенгаген — в нём освистали даже постановку Мольера! А что говорить о своих — освистывали с наслаждением и Гейберга, и Эленшлегера, и Герца...
Писателей и драматургов театр притягивал. Слава и маленький гонорар прельщали их больше покоя и независимости.
В крови Андерсена тёк театр, если мне будет позволено так выразиться. Театр усиливал чувство жизни. Ни один спектакль не проплывал мимо деловитого внимания Копенгагена. Пристанище критических стрел и сплетен, взлётов духа и воцарения пошлости, театр знал о людях куда больше, чем люди знали о нём. Авторам платили за длительность пьесы.