Сын башмачника. Андерсен
Шрифт:
Добрые слушатели зааплодировали. Андерсен сел. Ему показалось, когда он читал, что стихотворение ожило, разбросало свои лебединые крылья и вылетело в окно. А в руках остался только пустой листок бумаги. Он посмотрел на лист: если бы там не было написано ни слова, он бы ничуть не удивился этому, а вскоре десяток копенгагенских семей узнали бы, что его стихотворение стало лебедем и улетело.
Слушатели потешились над его провинциальным выговором, каждый новый слушатель стихотворения усиливал
— Помните, Андерсен, что вы не Адам Эленшлегер, поэтом может стать только Божий избранник.
Ах, да он сам знал, что до Эленшлегера ему так же было далеко, как до Шекспира, Гомера, Вальтера Скотта.
Но и в Копенгагене он часто натыкался на равнодушие или полное непонимание.
Его стихотворение путешествовало по столице от гостиной к гостиной, от салона к салону, под проницательными взглядами равнодушных датчан.
Гимназист был развлечением города.
Похвалы наполняли Андерсена силой, пренебрежительное отношение — опускало на дно несчастья. Глаза его загорались, когда он читал своё стихотворение, и этот блеск раздражал:
— Ради Бога, не воображайте, что вы поэт — хоть вы и можете писать стишки!
Андерсен внимательно слушал одну из своих покровительниц, не в силах возражать. Возражать могли деньги или положение в обществе, он совсем не имел ни того, ни другого.
— Смотрите, чтобы это не сделалось у вас идеей фикс. Ну, что бы вы сказали, если бы я вдруг вообразила себя будущей императрицей бразильской? Это было бы безумием, нелепостью, но так же нелепо и с вашей стороны воображать себя поэтом.
— Я смотрю...
— И ради Бога, обещайте не говорить вслух всего, что приходит вам в голову. Ведь это ужасно. Вы оскорбляете людей.
— Я обещаю.
Он обещал и обещал и был искренен в своих обещаниях. И всё-таки он был поэтом. Лишь бы оставаться им — за это он мог кому угодно обещать даже свою жизнь... Только бы чувствовать себя поэтом всегда...
Однажды в богатом салоне, сияющем огнями и великолепными женщинами, он увидел Эленшлегера.
Как стыдно здесь было Андерсену своего ничтожества! А его одежда только и могла усилить его глубокую униженность перед светом, полное чувство собственной никчёмности. Он прятался в оконной нише за тяжёлыми гардинами. Но и здесь не оставался незамеченным! Вино поэзии бурлило в нём!
Сам Адам Эленшлегер, перед которым готов был гимназист пасть на колени от восторга, подошёл к нему и протянул руку. Его рука была необыкновенной, ведь это она писала бессмертные произведения, и творец бессмертия — совсем живой — подошёл к нему и пожал юношескую, едва только привыкающую к перу руку.
Если бы Андерсен знал, что это жена Вульфа, занятая судьбой
— Один молодой поэт без ума от вас.
— Вы хотите сказать, что сами не читали моих произведений?
— О моих восторгах поговорим позже. А вот юноша совсем без ума от вас. Не могли бы вы хоть поговорить с ним?
— Но мы же совершенно незнакомы.
— Разве это причина?
— Мне как-то неудобно.
— Тогда хоть пожмите ему руку!
— Только вслед за вашей, — ответил Адам Эленшлегер и поцеловал весёлую руку адмиральши. — Где же наш поэт?
— Он прячется за гардиной.
Эленшлегер поискал глазами:
— Ах, вот он! Если он столь же талантлив, как и стеснителен, то из него выйдет толк, — заметил он адмиральше, видя бледность гимназиста, чувствующего себя поэтом.
Великий Эленшлегер идёт к нему! Лучше бы провалиться сквозь землю, сквозь пол со своей нищей одежонкой, да ещё и с чужого плеча...
Эленшлегер королевским шагом приблизился к нему, ласково заглянул в глаза и пожал ждущую руку. У Андерсена было такое чувство, словно Адам Эленшлегер пожал его сердце. Разве есть расстояние между сердцами поэтов?
Как он удержался от того, чтобы не пасть на колени перед человеком, выше которого не было для него в мире?
Но он удержался.
Всё-таки дом адмирала понемногу расширял кругозор Андерсена. Разве мог он в Слагельсе или даже в Хельсингёре слышать прекрасные импровизации Вейзе на фортепьяно? Да никогда...
А как чудесно было слушать Вульфа, обогащавшего слух и душу новыми переводами всемирного бунтаря Байрона — сына таланта и свободы!
То и дело вплывали в разговоры салона шутки Шарлоты Эленшлегер, великолепной дочери великолепного отца.
А разговоры, разговоры, посвящённые музыке, литературе, истории, они расширяли оденсейско-гимназический кругозор Андерсена, вновь и вновь приводя его к отцовской мысли: нужно выучиться, получать деньги, и путешествовать, и собирать книги. Ну, в самом деле, разве это не счастье? Разве это не долг перед памятью отца?
Если бы Андерсену предстояло теперь волею обстоятельств вернуться в родной Оденсе и жить там до конца своих дней, то конца этих дней пришлось бы ждать совсем недолго... Совсем-совсем недолго...
Прощай, Копенгаген, кончились каникулы, и железные объятия хельсингерской гимназии зовут к себе.
Стихи — вот духовная пища любой нации. Дошло и до всемогущего Мейслинга, что Андерсен читал у Адама Эленшлегера своё стихотворение. Андерсен не мог утерпеть, чтобы не рассказать о своём успехе, да и событие подобного рода не миновало бы Мейслинга и без рассказов Андерсена об Эленшлегере, которыми он наполнил гимназию и знакомые семейства.
— А вы, Мейслинг, — как-то сказала ему жена, — бывали у Адама Эленшлегера ?