Сын башмачника. Андерсен
Шрифт:
Но они же, живые совершенно, всё ещё сохраняли теплоту его заботливых любовных рук.
Мальчик вспомнил, как, прижимая его к себе, отец нежно приговаривал:
— Мой кусочек, мой кусочек, мой кусочек... — Ах, вернуть бы эти слова в теперешние несчастья, дать бы их выпить матери вместо полкосушки. — Прачкин сын вспомнил его голос точно, до последней морщинки (а у голосов тоже морщинки бывают), посмотрел на свои деревянные башмаки — тяжёлые-притяжёлые, их творил ещё отец — если бы другой башмачник, то он бы их сделал, а отец — творил из молчаливого дерева, которое росло-росло,
Весёлая рыбка пряталась под кустарником, здесь было почти безопасно. Прохлада не смущала её. Ока понятия не имела об Андерсене, а тот всё о ней знал, всё, до хвостика. Но он видел её и чувствовал, как уютно ей в воде, совсем не холодно. И ноги матери были, как две рыбины, в воде... Свежее серебро воды не давало возможности Марии Андерсен разбогатеть. Вечные ивы на берегу — они только и делают, что спят...
Он посмотрел на свою фуражку. Козырёк переломлен — иначе в карман не сунешь, а носить всё время на голове не хочется. Заплата разговаривала с заплатой на одежде, их бесконечные истории о замечательном прошлом и случайном настоящем сильно тревожили нервы фуражки.
— Пора тебе перестать носить матери выпивку. Не будь пропащим сыном, у тебя есть голова на плечах. Не спаивай мать!
— Мама хорошая...
— Весь город знает, какая она хорошая, — говорил строгий купец.
— Мама хорошая.
— Весь город знает, какая она хорошая.
— Она хорошая.
— Иди уж, неси свои полкосушки. Так и будут тебя до смерти звать Андерсен-полкосушки.
— Мать твою зовут Машка-полкосушки, и тебя будут звать! — вынес суровый приговор купец. — И вчера она выпивала и сегодня, ой, чую — случится беда. Вот идёт её подруга, старуха Марен. «Хромая Марек с локоном» — у всех есть клички. Человек без клички всё равно, что бык без хвоста.
Подошедшая сильно хромала, и большой локон прятал её глаз, отчего она выглядела ещё более странной, чем была на самом деле.
— Идём, мальчик, здесь не помогают, а только осуждают.
Мальчик обрадовался, что была причина уйти. Он поклонился купцу и с хромой Марен отправился к реке, мимо Лодочной улицы. Сильный ветер донёс до мальчика слова купца, брошенные жене:
— Такой милый мальчуган. Он обречён быть пьяницей!
— Как жаль, — ответила жена, — у него такие светлые волосы.
— Мог бы стать хорошим подмастерьем при трезвой матери!
— Бог ему судья, — заметила супруга. — Пойдём обедать.
При её последних словах Андерсену захотелось есть. Он почувствовал, как от голода сводит желудок.
Материнская река... Бедная мать... Какое мокрое, тяжёлое, чужое бельё было разложено на скамейке! Мать колотила его вальком, тяжело стоя в воде.
Он видел — когда мать полоскала простыню, та то и дело норовила вырваться и уплыть по реке: кровать в Оденсе её уже не интересовала. Открытые мельничные шлюзы усиливали поток воды. Андерсен издалека увидел, как тяжело было матери.
— Эй, Мария, мы тебе принесли подкрепиться, — закричала старуха Марен — осколок жизни.
— Я совсем замёрзла. Кажется, на льду стою, — обрадовалась мать, прикладываясь к спасительной бутылке. Водка подарила
— Дай и мне хлебнуть, — попросила старуха, — хоть один глоточек.
— На, — с некоторой грустью прачка рассталась с бутылочкой.
Марен отпила глоток:
— Нектар, истинный нектар. Спасение. — И она вернула бутылку Марии.
— Попробуй, холодно, — мать с сожалением поглядела на нищую одежду сына, неспособную спасти от холода.
Он протянул худую руку навстречу забытью. Какая всё-таки гладкая поверхность у бутылки! Какая она холодная! Неужели в ней — радость тепла? Нет, не может этого быть. Какая-то змеиная скользкость бутылки... она отпугивала. Стояли в ушах едва ли не пророческие слова купца. Андерсен вспомнил, что на фабрике подмастерья пили водку иногда, но было ли это радостью? И если он начнёт прикладываться к полкосушкам, сумеет ли он вырваться из её плена, из плена Оденсе, где его знают, как сына матери, которая только работает и пьёт водку и не имеет ни своего дома, ни хорошей одежды? Ему показалось, что всё Оденсе стоит на берегу и смотрит на него и радуется, что он станет пить, как его мать. И радуется, что он станет рабом этого бессильного устроить счастье матери города? Он посмотрел на берег — жителей Оденсе не было.
Но Андерсен знал: они были!
Они были, были, были! Хотя их и не было сейчас. Даже если бы Андерсена никто не видел и не слышал сейчас, то Оденсе всё равно бы узнал, что он пил водку. И все радостно стали бы упрекать его мать, вместо того, чтобы больше платить ей за её работу прачки. Но платили — гроши, словно именно этим и хотели толкнуть её сына в объятия бутылки. Он давно уже понял, что матери и отцу почти ничего не платят, и хотя внешне был добродушен, наивен, но чем старше становился, тем зрелее видел: он нищ. Но нищета познаётся в сравнении, поэтому он больше всего любил оставаться один, совсем один. Он не мог ещё чётко сформулировать своих чувств, вся работа понимания происходила на уровне подсознания, но она происходила...
— Нет, я не буду пить.
— Дай мне полглоточка, — выговаривала хромая Марен с локоном.
Она отпила сладкий для неё глоток, и в глазах появились клочки радости, разогнанные нищей жизнью. Андерсен улыбнулся перемене в ней. Мать стала рассказывать о своём детстве, и выходило, что она была счастливой...
К вечеру она так простудилась, что пришлось занимать деньги, и купец подал кусок ветчины, который отдала она своему мальчику...
Она спала плохо, просыпалась, смеялась во сне, и Андерсен молился Богу, чтобы она не сошла с ума, как дедушка...
Всё вставало перед глазами Оденсе: ведь он не только впивал счастье: он уже чувствовал могучую силу унижающих мелочей. Ведь его мать — пила, он видел это, слышал от соседок об этой приятной для них новости, она — голодала. И он не мог накормить её. Это мучительное чувство будило его в ночи Слагельсе. Выдавливало из радости, растворяло его в себе.
— Я пойду к купцу и расскажу ему о тебе.
— Зачем?
— Там меня бесплатно накормят и поднесут стаканчик.