Сын башмачника. Андерсен
Шрифт:
Жена Мейслинга любила пунш. Служанка тоже. Это было достойное единение. Девственность Андерсена не нравилась обеим.
— Мне плохо, — произнесла с трудом жена Мейслинга, падая на кровать постояльца.
Царство женской плоти смотрело на великовозрастного гимназиста во все глаза. Во всю мощь желаний.
Плоть женщины в чём-то похожа на предательское болото: вошёл — не вырвешься никогда.
— Сюда, сюда положите вашу руку. — Она возложила руку гимназиста на грудь.
— Вам легче? — теряя себя, спросил Андерсен.
— Как будто... Нет, нет, не отнимайте вашу руку, она способна меня излечить.
Она распахнула платье, и тут гимназист
Она пробежала пальцами по его одежде: чудо, как свеж курчоночек, чудо как свеж, и она засмеялась радостью плоти.
Он отшатнулся, точно у него хотели отнять и «Умирающее дитя», и его замки, и латинскую гимназию, и розу, подаренную на конфирмации.
— Нет, нет, — закричал он, трезвея от её настойчивых касаний. Ему вдруг вспомнилась фабрика, где над ним нагло смеялись подмастерья, хватая его за штаны, и руки голодной женщины так напомнили ему сейчас руки тех хамских подмастерьев, стремившихся грубо узнать, мальчик он на самом деле или всё-таки девочка. Или и то и другое вместе? Его бросило в пот от страха. Уже тогда наглые приставания навсегда поселили в нём отвращение к плоти. Отвращение неизлечимо.
— Нет, нет, — шептал он, выбираясь из-под обломков её желаний. Андерсен-гимназист забился в уголок комнаты, как мышь, пойманная старой кошкой.
— Вот как, ах, вот как, — возмущались женские бровки, — и вам не стыдно? Порядочная женщина смилостивилась преподнести подарок вашему одиночеству, а вы, вы даже себя не уважаете. Нет, никогда, никогда вы не окончите гимназию, тупица вы эдакий, оденсейский обсевок, вечный проситель и бездарный поэт.
Она вывалила всё это так быстро, что гимназист даже не успел впитать в себя унизительный смысл этой тирады.
Когда он выплакал все слёзы, скопившиеся за несколько дней, то сел к столу. В глаза — как спасение — бросилось начатое стихотворение. Оно просило помощи и давало помощь. Он прочёл начало, заменил несколько строк и вдруг почувствовал, как в нём рождается нечто настоящее, прежде не испытанное. Он ещё не знал, что именно это и называется вдохновением.
Стихотворение вытеснило из его сознания остальные явления жизни. Всё отошло, испарилось, уехало в Оденсе.
Андерсен писал и чувствовал, как будет читать Эленшлегер его стихотворение. Он уже знал, ведал краешком своего тщеславного сознания, что великому поэту оно придётся по душе.
Едва он окончил, как в дверь постучали, и ужин потребовал его к себе.
КАНИКУЛЫ В ОДЕНСЕ
На каникулы он отправился в Оденсе. От Нюборга, того самого города, откуда, мать думала, он вернётся назад, отправляясь в Копенгаген, он пошёл пешком в родной город. Нужно было экономить. Он шёл с узелочком за плечами и представлял, как его встретят в городе.
Его мать пила. Вначале пить заставлял холод реки Оденсе, в которой она полоскала чужое бельё. Холод любил жить в костях бедняков: это его основное занятие. Волосы её поседели. Молодой Густавсон, второй муж, умер. И она стала пить часто, едва ли не каждый день. Седая, пьяная, она ходила по Оденсе от дома к дому и рассказывала о сыне всё, что дарила память, надоедала со своими разговорами, была назойлива, выпрашивая на полбутылки, из неё словно вынули стержень жизни, и она уже не берегла своего здоровья:
Ещё в детстве Андерсен полюбил путешествия; конечно, это слово слишком неточно для маленьких прогулок долговязого мальчугана, стремившегося уйти из дома при каждом удобном случае. Дом — наша главная страна, цель и смысл наших ежедневных путешествий. Но ребёнок слишком быстро привыкает к плену дома, у детей, несмотря на то, что они маленькие, слишком большие и широкие крылья, которых не видят взрослые...
Вне дома он был под небом, вот единственный потолок, который всю жизнь висел над ним. Дом, точнее комнатка — был слишком узок его душе. А улочки, а берег реки — это простор, это именно — путешествие, каждый раз замечаешь что-нибудь новое, или смотришь на старое и привычное, как на новое.
Мальчик брёл, высоко неся свой слабовольный подбородок. Его длинная шея могла бы послужить мечтой для гильотины жизни.
Детство — малая неизученная страница гения, именно там появляются первые семена особенного поведения. Мы анализируем поступки взрослых, детство восстановить труднее всего — в детстве всё как бы неназываемо, и сам ребёнок, не в силах обуздать словом стихию жизни, пусть самой мелкой, будничной, он никак не может найти форму для неё, но каждое событие переворачивает его душу, ведь для ребёнка событие — прилёт птиц, событие — стрекоза, запутавшаяся в его волосах, событие — упавшее дерево, листва на ветвях ещё голых. Впечатление от этого остаётся навсегда в нём, но большинство детей об этом сразу же забывают, картина каменеет в них, умирает, а в ком-то живёт... работает.
Но мы даже ощупью не можем вернуться в свою страну детства, она от нас дальше, чем небо, дальше, чем дно океана, ибо она — неназываема и неисчерпаема как веды небесные...
Бессильные исследовать детство — главную страну творчества, мы как бы закрываем глаза на его существование и приступаем к так называемой взрослой жизни; эта жизнь — как корабль ракушками оброс документами, главный из которых — паспорт, вечная печать гражданина, стопроцентного выразителя серости своего класса.
Ах, и вправду, для исследователя нет ничего важнее документов, чёрточек времени. Нельзя не обожать документы — замечательные страницы человеческого духа. Что ни документ, то статья, а любая статья — предтеча книги. Документы для историка — как благоуханный сад для садовника. Документы поливают слезами и окучивают тщеславием, подрезают ограниченностью мысли и высаживают в неплодоносящую почву исследований. Главная биография художника — его произведения, они — как вечные соловьи поют над его могилой; отчего бы и вправду не засадить слабые к мечтам человеческие мозги сказками — какой был бы удивительный результат! Какие песни бы расцвели над миром, какие радуги...
Паспорт Андерсена — листик на древе его бытия, сух, как все паспорта, но даже такая бумажка помогла провинциалу возвыситься в собственных глазах. Он перестал быть ребёнком, он ещё и не взрослый, но и не ребёнок, он — сам! сам! сам! — отправился в Копенгаген, город мечты его умершего отца.
Порой Андерсену казалось, что дух отца витает над ним, помогая принять решение, как бы подталкивая в столицу, выталкивая из серости, абсолютной серости провинциального существования. Андерсен не рассказывал о своих чувствах ни матери, ни отчему — он вырастал, отчим был к нему совсем равнодушен, а мать всё больше и больше уставала от тяжёлой работы и всё чаще искала спасения от тяжкого малооплачиваемого труда в бутылке.