Сын человеческий (сборник)
Шрифт:
Чтобы насытиться таким откровением, достаточно было и мгновения, и я отступил, выбравшись из разума Никвиста. Ты испуганно взглянула на меня, словно подсознательно ощутила ментальную энергию, озарившую комнату, открывшую напоказ тайники твоей души. Ты моргнула, покраснела и отхлебнула большой глоток из своего стакана. Никвист сардонически ухмыльнулся. Я не мог посмотреть ему в глаза. Но даже тогда я сопротивлялся тому, что он мне показал. Не может ли оказаться, что при такой передаче лучи искажаются? Должен ли я доверять точности своего образа в его картинке? Не подделал ли он его, произведя некоторые исправления и искажения? Неужели я так следил за тобой, Китти, а может это его работа? Он мог превратить легкое раздражение в яростное отвращение. Я решил не поверить, что до такой степени наскучил тебе. Мы стремимся интерпретировать события
Позже, когда все уже поужинали, я увидел, что ты оживленно болтаешь с Никвистом в дальнем углу комнаты. Ты была кокетливой и легкомысленной, как в первый день нашего знакомства в брокерской конторе. Мне показалось, что вы обсуждаете меня и отзываетесь обо мне не очень лестно. Я хотел уловить разговор через Никвиста, но при первой же робкой попытке, он взглянул на меня.
— Убирайся из моей головы.
Я повиновался. Я слышал твой смех, слишком громкий, прорывавшийся сквозь гул голосов. Я отошел поболтать с маленькой японкой-скульптором, чья плоская грудь несоблазнительно выглядывала из большого выреза черного платья. Она думала по-французски и была не прочь отправиться домой вместе со мной. Но я уехал с тобой, Китти, с тобой, угрюмо сидевшей рядом в пустом вагоне метро, и когда я спросил, о чем вы беседовали с Никвистом, ты ответила:
— А, просто шутили. Повеселились немножко.
Примерно через две недели, в ясный осенний день в Далласе был убит президент Кеннеди. Биржа закрылась в тот день рано, и Мартинсон закрыл контору, выгнав меня, озадаченного, на улицу. Я с трудом воспринимал реальность происшедших событий. «Кто-то стрелял в президента… Президент опасно ранен… Президент доставлен в Парклендский госпиталь… Президент принял последнее причастие… Президент умер». Я никогда особенно не интересовался политикой, но это событие повергло меня в отчаяние. Кеннеди был единственным кандидатом в президенты, за которого я голосовал, и его убили: история моей жизни — сплошная кровавая кривая. А теперь президентом должен стать Джонсон. Мог ли я это принять? Я цеплялся за зоны стабильности. Когда мне было лет десять, умер президент Рузвельт, который был президентом всю мою жизнь, я попробовал на язык незнакомое сочетание «Президент Трумэн» и сразу отверг его, сказав себе, что тоже буду звать его президентом Рузвельтом, потому что я привык, чтобы именно так и назывался президент.
В тот ноябрьский день по дороге домой я со всех сторон улавливал эманацию страха. Люди выглядели настороженно, они шли выставив одно плечо вперед, готовые в любой момент побежать. Между раздвинутых занавесок в окнах высотных домов над молчавшими улицами выглядывали бледные женские лица. Водители машин озирались по сторонам, словно ожидая, что на Бродвей вот-вот ворвутся танки штурмовых частей. (В это время дня почему-то верилось, то покушение явилось лишь первым ударом путча.) Никто не высовывался на открытые места: все торопились к укрытиям. Что-то может случиться. С Риверсайд-драйв хлынут стаи волков. Обезумевшие патриоты учинят погром. Из своей квартиры — дверь заперта, окна закрыты — я пытался позвонить тебе в компьютерный центр: вдруг ты не слышала новостей, а может в такое трагическое время мне просто захотелось услышать твой голос. Телефон был занят и через двадцать минут я прекратил свои попытки. Затем, бесцельно слоняясь из спальни в гостиную и обратно, включив транзистор и крутя ручки настройки, я пытался поймать хоть одну станцию, которая сообщила бы в сводке новостей, что он все-таки жив. Заглянув в кухню, я обнаружил на столе твою записку, в которой ты написала, что уходишь, что не можешь больше оставаться со мной. Время на записке 10:30 утра, еще до покушения, в другой эпохе. Я ринулся в ванную и увидел, что все твои вещи исчезли. Когда меня покидают женщины, Китти, они уходят внезапно и украдкой, без предупреждения.
К вечеру, когда освободилась линия я позвонил Никвисту.
— Китти у тебя? — спросил я.
— Да, — ответил он. — Минутку.
И позвал тебя. Ты объяснила, что собираешься пожить с ним, пока не разберешься в себе. Нет, у тебя не было ко мне сильных чувств, никакой горечи. Я казался тебе бесчувственным, тогда как он — он инстинктивно, интуитивно ощутил твои эмоциональные желания — мог понять тебя, а я не сумел, Китти. Поэтому ты и ушла к нему жить в удобстве и любви. Ты попрощалась и поблагодарила за все, я пробормотал слова прощания и положил трубку.
Ночью
25
Он просыпается в блеклой, мрачной больничной палате. Все тело затекло и онемело. Он очевидно в больнице св. Луки. Нижняя губа опухла, левый глаз едва можно приоткрыть, нос издает незнакомый свистящий звук при каждом вдохе. Его принесли сюда на носилках, после того как с ним расправились баскетболисты. Он провел в больнице относительно мало времени. Интересно, запачкалась ли в крови его одежда? Когда ему удается посмотреть вниз — его странно отвердевшая шея не хочет слушаться, — он видит только унылую белизну больничного халата. При каждом вдохе ему кажется, что перемещаются концы сломанных ребер, скользнув рукой под халат, он касается своей голой груди и понимает, что она не забинтована. Он не знает хорошо это или плохо.
С большой осторожностью он садится. Он поражен. Палата забита до отказа, очень шумно, койки почти вплотную придвинуты одна к другой. В кроватях есть занавески, но они не опущены. Большинство пациентов — черные, многие из них в тяжелом состоянии, — окружены различным оборудованием. Изрезаны ножами? Изувечены ветровыми стеклами? Друзья и родственники толкутся возле каждой кровати, жестикулируют, спорят, соболезнуют, — нормальным тоном считается крик. Бесстрастные сиделки ходят по палате, выказывая к пациентам не больше внимания, чем музейные сторожа к мумиям в витринах. Никто не обращал на Селига внимания, кроме Селига, который коснулся щек кончиками пальцев. Без зеркала трудно было определить, насколько пострадало лицо, но кажется порядочно. Левая ключица болела. Правое колено дергалось и вертелось, словно он, падая, вывихнул его. Хотя он чувствовал боль не так сильно, как можно было предположить. Возможно ему дали обезболивающее.
В голове туман. Он принимает мысленные импульсы от соседей по палате, но все искажено до неузнаваемости: он улавливает ауру, но в бессловесном выражении. Желая как-то определиться, он трижды окликает проходящих мимо сиделок, узнавая время, поскольку его наручные часы исчезли. Они проходят, откровенно игнорируя его. Наконец над ним склоняется тучная улыбающаяся негритянка в розовом платье с оборками и говорит:
— Без четверти четыре, милый.
Утра? Дня? Вероятно дня, решает он. Через проход от него две медсестры начинают устанавливать что-то вроде системы питания с пластиковой трубочкой, ведущей к огромному негру, лежащему без сознания. Желудок Селига не посылает ему сигналов, что он голоден. От химического запаха больничного воздуха его тошнит; он глотает слюну. Покормят ли его вечером? Сколько его здесь продержат? Кто платит? Следует ли известить Юдифь? Насколько сильно он пострадал?
В палату входит полукровок — низенький смуглый парень, довольно хорошо сложенный, похоже пакистанец. Он движется размеренными шагами. Из нагрудного кармана торчит измятый и грязный носовой платок, чуть портя эффект, производимый узкой белоснежной униформой. Он подходит прямо к Селигу.
— Рентген не показал переломов, — без вступления говорит он твердым голосом. — Следовательно ваши повреждения — только незначительные ссадины, ушибы, царапины и небольшое сотрясение мозга. Мы готовы вас выписать. Вставайте, пожалуйста.