Сыновний бунт
Шрифт:
«Так-то оно так, а только вынужден прервать и вмешаться, — слышится нравоучительно-строгий голос. — Одну минуточку, только одну… Возможно, жизнь в доме Ивана Лукича народилась новая — не спорю. Возможно, для Ивана и Настеньки такая жизнь была и желанная и счастливая, и, возможно, у молодого архитектора прибавилось и сил и вдохновения… Все это может быть! И я не касаюсь ни поэтической, ни там всякой романтической стороны вопроса. Пусть это остается на совести писателя. Тем более любовь, как сказал еще Пушкин, сила огромная, да и современные поэты уже не раз утверждали это, а им виднее… Меня же тревожат нравственность, моральная сторона и те ее, так сказать, пагубные последствия… Подумал ли автор, показывая безнравственную Настеньку, о тех отцах и матерях, у которых дочери на выданье, а сыновья как раз
Да, горе матери велико… Признаться, автору было жалко Груню, эту вспыльчивую, но в общем-то добрую женщину, и Якова Матвеевича, человека, как мы знаем, душевного. Но что можно было сделать и как помочь горю родителей, когда именно у них выросла такая самонравная дочка? Автор и сам отлично понимает, что картина могла бы получиться совсем иной, если бы Ивана и Настеньку посадить в легковую машину, скажем, в «Волгу», которую охотно дал бы им вернувшийся из Москвы Иван Лукич. Украсить ту «Яолгу» цветами и красными лентами; а следом, в знаменах, пустить два грузовика со свашками и шаферами да прихватить еще и баяниста, и пусть бы этот шумный и людный поезд помчался з Грушовку. И чтобы там, перед светлыми очами заведующего. загсом, под общее веселье и залихватский звон баяна, с танцами на грузовике и возле грузовика наши молодожены расписались бы, как все люди, и скрепили свой брак подписями и печатями…
Да, это было бы приятное зрелище… Но для того, чтобы написать именно так, необходимо было, во-первых, покривить душой и показать неправду, то есть рассказать то, чего в Журавлях не произошло; во-вторых, пришлось бы показывать Настеньку Закамышную не такой, какая она есть и какой ее знали не только в Журавлях, а и на хуторе. И тогда журавлинцы могли бы сказать: что же это такое? Зачем же такая неправда? Верно, скажут журавлинцы, у нас была Настенька, но совсем не такая мирная да тихая, какой ее показали в книге; мы-то свою Настеньку знаем — бойкая была дивчина, и то, что якобы в Грушовку поехал свадебный поезд, — неправда, не было этого… Так что лучше всего показать Настеньку живой, именно такой, какой она была в жизни; показать, не стесняясь, как в Журавлях, падких до всяких сплетен, Наетенькино замужество вызвало столько пересудов и толков, что они заслонили собой все другие новости, какие только были в селе…
Толки и пересуды пошли разные, и отличить правду от сплетни было нелегко. Так, одни утверждали, что не Настенька, а Иван наотрез отказался пойти в загс, и отказался только потому, что в Москве у него есть жена и двое детишек, такие славные собой мальчик и девочка; что беременной Настеньке, несчастной, убитой горем, ничего не оставалось, как согласиться на любые условия…
— И чего, скажи, теперешняя молодежь торопится беременеть? — Такой вопрос возник у Меланьи, женщины грузной, бездетной. — Еще неизвестно, как будут жить, а спешат обзавестись ляльками… Как бывало в старину? Да я своего Антона до свадьбы и в глаза толком не видала, а насчет того, чтоб беременеть…
— Не в том, Меланья, суть, — возразила худая, с бледным, испитым лицом соседка. — А в том суть, что ничего нет в том хорошего, что ты не видала своего Антона. Оттого-то у тебя сроду детишек не было..» Так что суть тут в другом. В том,
— Ты ничего не знаешь, Ефимия, так и помолчи, — вмешалась в разговор третья женщина, по имени Ефросинья. — А я вам всем скажу что Яков Матвеевич нарочно выдал свою дочку замуж за сына Ивана Лукича, чтоб породниться с ним и чтобы иметь в Журавлях своего архитектора…
— И такое выдумала, Ефросинья! И кто тебе поверит, что Иван останется в Журавлях?
— Не останется, а будет наезжать, и ежели Журавли начнем перестраивать по его плану, то Иван станет всем делом руководить, ~ не сдавалась Ефросинья.
В другом кружке, где обычно собираются три-четыре женщины, говорилось о том, что ни в Москве, ни в каком другом городе ни жены, ни детей у Ивана не было и нет, что тут всему виной Ксения Голощекова. Чтобы скрыть от мужа свои грехи с архитектором, Ксения будто бы заставила Ивана так, для отвода глаз, жениться на Настеньке, и теперь она спокойно, никого не боясь, каждую ночь встречается с Иваном…
— И получилась у Ксении надежная ширмочка!
— Да… Хитро придумано…
— Неужели Петр слепой и глухой?
— Он-то зрячий! Как-то начал Ксении выговаривать, а она озверилась и знаешь, что ему сказала?
— А что?
— Дурак, говорит, Петро! У Ивана есть молодая жена, что я ему?
— И Петру крыть нечем? — В том-то и вся штука!
— Ловко придумано!
— До чего женщины бывают хитрые!
В третьем кружке, на берегу Егорлыка, куда хозяйки пришли с ведрами по воду, речь зашла о том, что Груня, не зная, как отвадить Ивана от дочки, закрыла Настеньку в чулане и продержала там без пищи и без воды два дня. Трудно, предположить, чем кончилось бы это издевательство, если бы на третьи сутки, ночью, Иван не разворотил ломом стенку и не унес Настеньку чуть живую…
— Молодчина Настенька, умеет любить, — с грустью в голосе сказала Катя, жена Гервасия Недумова. — Ежели, бабоньки, девушка перенесла и перетерпела такое, то это и есть настоящая любовь!
— Не выдумывай, Катя! Какая же это любовь? Это — упорство….
— Верно, Катя, никакой тут любви нету! Где, скажи, у этой любови свадьба? Где у той любови шум да веселье? Нету! Все шито да крыто!
— Что за радость, что у меня с Гервасием была свадьба, были и шумность и веселость? — возразила Катя, облизывая сухие, тонкие губы. — И какая была свадьба! Все Журавли гуляли… Сколько было выпито водки! Три дня и три ночи шумело то гульбище, а что толку? Ни любви, ни семейной жизни у нас не было и нету. Журавлинцы повеселились, пошумели и разошлись, а мой Гервасий как поглядывал до женитьбы на чужие юбки, так и зараз на них косится, кобелюка… Хвалю Настеньку за смелость!
— Погоди, Катя, хвалить да радоваться! Вот подрастет твоя Анюта да кинется, как та Настенька, в какую дурость, тогда и будешь радоваться… Если не считать Катю Недумову, то пожилые люди, особенно женщины-матери, и в Журавлях и на хуторах не одобряли поступок дочки Закамышного. Но молодежь, будто сговорившись, встала на сторону Ивана и Настеньки, и особенное усердие в этом проявил Ефим Шапиро. Узнав о женитьбе Ивана, Ефим бурно обрадовался, блестящие черные его глаза заискрились. Он и не подумал спросить, будут ли молодожены регистрироваться или не будут, а подхватил Настеньку и без музыки, насвистывая, начал танцевать с нею польку-«бабочку».
— Ой, Ефим! Ой, закружишь!
— Опоздала, Настенька! Тебя Ваня давно закружил! И как закружил — позавидуешь!
Не в силах потушить блеск взволнованных глаз, Ефим пожал Ивану руки и сказал:
— Поздравляю! Молодцы! Ох, и повеселимся!
— Обойдемся и без веселья! — сказала Настенька.
— Нет, нет! Не обойдетесь! Не сумеете обойтись!
Ефим развернул активную подготовку к гулянью; в один день все молодые люди в Журавлях и на хуторах были извещены о том, что комсомольский комитет приглашает их на вечеринку по случаю бракосочетания Ивана Книги и Настеньки Закамышной. Сказанные слова «Ох, и повеселимся!» на деле обернулись тем, что в субботу, когда начинало смеркаться, к дому Ивана Книги на велосипедах приехали янкульские баянисты — братья Косолаповы. По утверждению Ефима, на свадьбу приглашен лучший дуэт баянистов во всем районе. И это была правда!