Сыновний бунт
Шрифт:
Михаил и Семен Косолаповы уселись возле крыльца, и в умелых их руках два баяна, поблескивая перламутром, запели так певуче, что их развеселые, звавшие к себе голоса разлились по всем Журавлям. И тогда, как по сигналу начали собираться гости. Парень или девушка, здороваясь с Иваном и Настенькой, то смущенно, то с завистью смотрели на жениха и невесту, протягивали им букетик цветов. И хотя это были букеты небольшие и составленные не из роз и георгинов, а из цветочков степных, собранных за селом в траве, но их скопилось столько, что в доме не хватало ни кувшинов, ни кастрюль, куда бы можно было все их поставить. Только Маруся Подставкина, прилетевшая с мужем на мотоцикле, держась за его упругую спину, где-то раздобыла две красные розочки.
Кто подкатывал на велосипеде, кто приходил пешком, а из Янкулей и из Птичьего молодежь, распевая песни, приехала на грузовиках — тоже забота Ефима: уговорил и Гнедого и Лысакова. дать машины… Позже всех заявился Ефим. На мотоцикле, в люльке, привез свою Варю и сына, уже уснувшего у нее на руках. Маленького Костю уложили на кровать. Варя постояла перед зеркалом, причесалась и вышла во двор. Ефим подбежал к ней и крикнул:
— Михаил! Семен! А ну, для начала дайте «Амурские волны»!
Вальс танцевали все. Поглядывали на Ивана и Настеньку, и всем казалось, что лучше их никто не танцует…
…Только к тому времени, когда за Егорлыком забелел восток, а Михаил и Семен окончательно выбились из сил, веселье начало постепенно утихать, как утихает в степи ветер… Вот грузовики из Птичьего и из Янкулей, набрав в свои просторные кузова приморившихся парней и девушек, покинули Журавли. Вот и Егор увез на мотоцикле свою Марусю, а следом за ними, усадив Варю с сыном в качающуюся, как на волнах, рессорную люльку, умчался и Ефим… Последними, положив в чехлы баяны и укрепив их за спинами, сели на свои велосипеды братья Косолаповы. Утих, опустел двор, и почему-то Ивану и Настеньке стало грустно. Настенька, чувствуя усталость и ноющую боль в ногах, пошла стелить постель, а Иван закурил, присев на нижнюю ступеньку крыльца, и задумался. Голову уронил на колени и не слышал, как к нему подошла Ксения. С минуту постояла, затем тихонько, чтобы не услышала Настенька, сказала:
— Доброй ночи, Ваня…
— Ксения?
— Да, это я… Ты всю ночь веселился, а я плакала…
— Что тебе здесь нужно?
— Вот пришла, чтоб напомнить про ту ноченьку, что проплыла над Манычем… и про все, что было…
— Ни к чему эти напоминания… То, что было, не вернется и не повторится…
— Не плюй, Ваня, в колодец… Как энать, может, еще придется из него воду пить…
— Иди, Ксения, своей дорогой…
— Я уйду, а только хочу тебе сказать: не будет у тебя с Настенькой счастья… Помяни мое слово… Не гляди на меня с такой злостью… я уйду и…
Ее душили слезы. Ей трудно было говорить, она повернулась и быстрыми шагами пошла к калитке…
— Ваня! — крикнула Настенька. — С кем это ты говоришь? Иди спать! Слышишь, Ваня!
Иван бросил папиросу, взглянул на калитку, где скрылась Ксения, тяжело поднялся и пошел в дом.
X
Вот уже сколько дней кряду Симеона Семиле-това мучили думки о том, как бы ему повидаться с Иваном Книгой и как бы так мирно побеседовать с ним, чтобы Иван, выслушав просьбу своего школьного дружка, согласился включить в генеральный план Журавлей строительство новой церкви. Думки эти тревожили, пугали, и Симеон не раз сам себе сознавался в том, что побаивается и встречи с Иваном, и разговора с ним. Почему? Не мог понять. Может быть, побаивался этой встречи потому, что слишком далеко и в разные стороны разошлись их житейские стежки-дорожки и сойтись уже никогда не смогут? И, может быть, начав разговор, они не только не поймут друг друга, но и разругаются? А зачем ругаться? Не к чему Симеону вступать в пререкания с Иваном. Симеон понимал, что их дружба, зародившаяся в детстве, давным-давно сгинула и воскресить ее невозможно, да и нет в том нужды. Немыслимо было себе представить, как могут дружить архитектор и поп. О чем они станут говорить? Ведь не случайно оба они, почти четыре месяца прожив в Журавлях, ни разу не встретились даже на улице; видно, ни тот, ни другой не хотел этой встречи.
Симеон был самолюбив, горд, он никогда бы не унизился и не пошел бы к Ивану, если бы не вынуждали его к этому важные причины. Причина главная состояла в том, что своими новшествами Иван посягал на религиозные устои в Журавлях. Начиная с того дня, когда молодой архитектор приехал в Журавли, по селу пошли гулять слухи, будто молельному домику под черепичной крышей и с темным крестом пришел конец: что-де на том месте, где ныне притулилась церквушка, по архитектурному плану будет раскинут журавлинский парк.
Так это или не так, точно Симеон не знал, но душа его болела. Одно считал он весьма вероятным: когда начнется строительство новых Журавлей, хилая церквушка не устоит. Молодой пастырь видел, что он сам и его молельный дом, как говорила ему тетка Анюта, являются в Журавлях временными квартирантами; что вряд ли Иван станет включать в свой план строительство новой церкви; что Иван Лукич как председатель колхоза даже не пожелал и говорить с ним на эту тему. И тем не менее не думать о встрече с Иваном Симеон не мог. Ему казалось, что школьный друг поймет, как важно в новых Журавлях заменить эту убогую церквушку, на которую и смотреть больно, настоящей церковью.
Симеон поехал в Ставрополь и пообещал архиепископу Антонию, что непременно добьется включения в генеральный план новых Журавлей строительства церкви. Антоний промолчал. Провожая до порога журавлинского священника, улыбнулся в седую, пахнущую дорогими духами бороду и не только похвалил Симеона за смелую инициативу, но и по-отечески ласково похлопал его по плечу своей сухой, костлявой рукой. И тут же, протягивая Симеону жилистую руку для поцелуя, пообещал дать на сооружение храма господня в Журавлях нужную сумму денег.
Думая только о том, как бы быстрее и лучше исполнить обещание, данное архиепископу, Симеон все эти дни мысленно готовился к встрече с Иваном. Думал не только о предстоящем разговоре, не только о том, как они посмотрят друг на друга, но и о том, в каком виде ему явиться к школьному товарищу: в поповском ли одеянии, которое само по себе должно было сказать, что перед Иваном не тот тщедушный Сенька Семилетка, над которым любили поиздеваться ребята в школе и с которым Иван частенько боролся «на выжимки», а священник, лицо духовное, или же одеться в обычный гражданский костюм и заглянуть к Ивану запросто, как, бывало, заглядывал, когда они уходили на рыбалку?
Почему-то Симеону неприятно было думать о том, что Иван увидит его не в рясе и не священником, а простым парнем, неизвестно ради чего отрастившим рыжую бородку и такие же по цвету косички, И он твердо решил не унижаться перед бывшим дружком, а прийти к нему в рясе, повесив на грудь серебряное распятие Христа. И теперь, отправляя службу в церквушке с низким дощатым потолком, похожей на сарай, видя с амвона все те же старушечьи лица, Симеон невольно, сам того не желая, любовался собой, своим голосом, своей манерой поднимать при этом руку. Он гордился тем, что мог читать проповеди и поучать людей, как им надо жить, а Иван ничего этого не умел. Симеону было приятно сознавать, что молчаливые старушки со смирением поглядывают на него и верят ему. Может быть, потому, что он гордился своим саном и своим делом, ему часто виделась та благолепная церковь, которой еще не было, но которая непременно будет построена. Она встанет посреди Журавлей на самом видном месте, и острый, сияющий на солнце шпиль колокольни будет виден далеко в степи. И слышался ему не теперешний унылый звук обрубка рельса, а звон колоколов, сладкая, тревожащая душу музыка, и по улицам люди шли и шли в свой храм. Радуясь этому видению, Симеон мысленно говорил и себе и богомольным старушкам, что и он и они вскоре будут видеть в Журавлях не эту развалину, а настоящую церковь.