Сыновний бунт
Шрифт:
Приходил Симеон домой, в хату своей тетки Анюты, у которой квартировал. И тут голова его была занята все теми же думками. Снимал рясу и оставался в одной нательной рубашке. Долго умывался в сенцах, звеня рукомойником. Затем разделял на пробор и старательно причесывал волосы, разглаживал влажную бородку и садился на диван отдохнуть. Любил мечтать, прислонив голову к спинке дивана. Часто в такие минуты, сидя с закрытыми глазами, почему-то видел себя ребенком. И всякий раз мать, набожная подслеповатая старуха, была тут, рядом с ним. И он говорил ей: «Мамо, поглядите на меня, кем я стал». «Бачу, бачу, сынок, и сильно радуюсь, — отвечала мать. — Слава господу богу, мое желание, сынок, исполнилось,
Это она, его покойная родительница, вселила в восприимчивую душу ребенка религиозные чувства. В те годы, когда Семен ходил в школу, мать научила его читать церковные книги. Читая «о житии святых», пятнадцатилетний мальчуган воображал себя то ли сподвижником какого-то затерявшегося в горах монастыря, то ли служителем сельской церкви. И позже, когда Семилетов поступил в Ставропольскую духовную семинарию, он был глубоко убежден, что, достигнув сана священника, принесет людям много пользы, и особенно тем, кто постоянно, как он полагал, нуждается в человеколюбивой помощи. Уверял себя тогда и продолжал уверять теперь, что вместе со своими собратьями будет возделывать на ниве Христовой одну любовь к ближнему и взращивать всеобщее людское благоденствие. Решив посвятить себя служению богу и веря в высокое назначение духовного пастыря, Семен, как он уверял себя, не искал для себя сытой и спокойной жизни. Более того, веря в бога и мечтая поступить в духовную семинарию, он честно отслужил положенный срок в армии. В своей роте был примерным солдатом, а в семинарии — лучшим ее учеником. Он не только слепо исполнял все предписания христианской морали и церковного устава, но и постоянно, с удивительным прилежанием зубрил заповеди Христа, стараясь проникнуть в их суть. «Я знаю Ваню, — думал Симеон, сидя на диване. — Голова у него умная, он меня поймет… Отец его, Иван Лукич, не понял, а Ваня поймет…»
Размышления Симеона на этом были прерваны. Пришла Анюта с дочерью Таней. Днем они были на утиной ферме близ озера Джалга, работали там птичницами, а вечером возвратились в Журавли. Танюше шло восемнадцатое лето. Это была девушка красивая, и она нравилась Симеону. Он называл ее «гордая кузина» за то, что она была с ним неласкова. Танюша же с тех пор, как поселился в их доме ее двоюродный брат, не только не разговаривала с ним, но делала вид, что вовсе его не замечает. Да и какая надобность комсомолке разговаривать с попом? На его вопросы отвечала либо «да», либо «нет». Матери как-то сказала.
— Мамо, какая я несчастная! У. людей двоюродные братья и сестры нормальные, а у меня — поп…
— А тебе что, дочка? Он поп, а ты птичница, он живет сам по себе, а ты живи сама по себе.
Тетка Симеона была женщина рассудительная, из тех, о которых говорят: баба себе на уме. Всякий раз, разговаривая и улыбаясь, она хитро косила и щурила левый глаз, как бы говоря: «Ничего, ничего, ты меня не проведешь, я-то тебя всего насквозь вижу». «На что мне тот бег, — говорила она грустно, — когда мне и без бога добре живется?.. Если б он воскресил моего мужавоина, вот тогда я богу помолилась бы…»
Но изредка, особенно на пасху, когда в молельном доме всю ночь шла служба, Анюта тоже появлялась в церкви. «Весело, как на спектакле». Одевшись во все праздничное и повязав концы косынки ниже подбородка, она смиренно, как монахиня, стояла у всех на виду. «Что это, Анюта, или племянник сагитировал богу помолиться?» — допытывались соседки. «Нет, бабоньки, племянничек мой еще не дорос меня агитировать, — отвечала она, щуря левый глаз. — А пошла я сюда так, потехи ради… Все ж таки интересно поглядеть…» И ей верили, ибо все в Журавлях знали, что на тех, кто посещает церковь, и на молодого попа, своего племянника, Анюта смотрела, как взрослые смотрят на детей и на их забавы. Только из уважения к памяти своей покойной сестры Ольги предоставила она племяннику жилье. Анюта даже позволила Симеону украсить иконами стены той комнатушки, в которой он поселился, и ни сама, ни ее дочь ничем не оскорбили своего духовного родича.
Весь день ни Анюте, ни Танюше было не до того, как жил и чем занимался в их доме Симеон Семилетов. Но когда Анюта приходила домой, она любила побеседовать с племянником «о житье-бытье». Симеон, в своем длиннющем подряснике и с молоденькой бородкой, удивлял и смешил ее. Глядя на Симеона и разговаривая с ним, в душе Анюта посмеивалась. И смешно было главным образом потому, что она не могла понять, как это могло случиться, что сын погибшего в войну офицера Ильи Семилетова, обыкновенный, каких тысячи, журавлинский парень, любимый сынок ее старшей сестры Ольги, вдруг стал попом. «Разве мало у нас в Журавлях молодых людей? — размышляла она. — Но никто, окромя Семена, не свихнулся, не отступился от нашей жизни… Вот и у меня растет дочка. Почти на девять лет Танюша моложе Семена. И у нее, как у Семена, батько сгинул на войне. Но моя Танюша не стала богомолкой, не подалась в монастырь. Школу кончила, в институт не поступила, живет себе и трудится, как все люди…
Анюта даже представить себе не могла, чтобы ее дочь перестала жить той жизнью, какой жил ее покойный отец и какой живет она, ее мать. Анюту удивляло и то, что Семён был горд, самолюбив. Когда первый раз пришел в ее дом и она, думая о покойной сестре, сю слезами на глазах назвала Семена запросто, по-родственному, племяшом, он обиделся. Встал и сказал:
— Анна Сергеевна, ваши родственные чувства я понимаю… Но, извините, племяшом меня не называйте. Это, согласитесь, не что иное, как кличка, и она оскорбляет…
— Уже обиделся? — Анюта с улыбкой взглянула на Симеона. — А как же величать'? Батюшкой? Или Симеоном? Нет, батюшкой и Симеоном, извиняй, называть тебя лично мне несподручно.
В это время находившаяся в комнате Танюша прыснула и, заливаясь смехом, выбежала во двор.
— Видишь, и дочке моей смешно… Так что и не знаю.
— Зовите по имени и отчеству, — сухо сказал Симеон.
С тех пор между теткой и племянником установились отношения не только сдержанные, но даже холодные. Говорили они редко, без шуток и улыбок, называли друг друга на «вы». Как-то Анюта сказала своему квартиранту:
— Чужие мы, Семен Ильич, люди… Будто вы и не сын Ольги.
— Почему вы так судите?
— Не я сужу, а так жизнь рассудила… И ежели, Семен Ильич, вы меня, своей тетки, сказать, сестры своей мамаши, так чуждаетесь, то как же вы тогда относитесь к журавлинцам?..
— Уважительно, но без панибратства, Анна Сергеевна. Как и полагается пастырю.
— Эх, Семен Ильич, тут не панибратство нужно, а душевность. — Махнула рукой, вздохнула. — Видно, на разном наречии мы толкуем… Хоть обижайся, хоть не обижайся, а я скажу: для меня лично человек вы сильно загадочный…
— В чем же моя загадочность? — спросил Симеон. — Поясните, Анна Сергеевна.
— Пояснить трудно, — созналась Анюта. — Но все ж таки скажу… В том, Семен Ильич, загадочность, что не могу раскумекать, почему вы потянулись в попы? И что в этом хорошего? Или такое с вами случилось по той причине, что зараз трудновато поступить в институт, а в той вашей поповской семинарии не было конкурса на экзаменах? Вот и моя Танюша в прошлом году срезалась в медицинском. Сколько было слёз! Но мечту свою из головы не выкинула, готовится. В будущем году еще разок рискнет. — Усмехнулась, скосив на племянника насмешливый глаз. — Но врач — это понятно, а поп… Или вы, Семен Ильич, на легкий хлеб устремились?