Сыновья
Шрифт:
— Ах, Вальтер, — с улыбкой успокаивала его Рут, — чего ради ты так горячишься? Пусть каждый поступает, как считает правильным. Все равно события идут своим путем!
— Ну, и к чему же мы с такими рассуждениями придем? — спросил Вальтер.
— Чего ты хочешь? Ведь отец-то твой тоже рабочий?
— Он мелкий буржуа.
— Он член Совета рабочих и солдатских депутатов!
— Вот в Совете рабочих и солдатских депутатов и засели мелкие буржуа.
— Ты требуешь от людей большего, чем они могут дать.
Странно, то же самое, почти слово в слово, сказала ему вчера мать. Если так, значит,
— Что ты так приуныл? — Рут погладила его по руке. — Почему ты все принимаешь так близко к сердцу?.. Скажи, когда мы пойдем в театр? Хотелось бы в Камерный. Как ты на этот счет?
— Одни ищут забвения и отвлечения в кино, другие в пивнушке, а мы — в театрах и в концертах.
— Нет, нет, нам нужно не забвение, а красота.
— Ах, Рут, я боюсь, что все нами завоеванное пойдет прахом. Жизнь снова входит в старую, наезженную колею…
V
Фрау Лауренс еще не спала. Она кивнула вошедшей дочери и тихо сказала:
— Опять письмо от него. Из Берлина.
Рут побледнела. С испугом взглянула на мать, которая снова склонилась над вышиваньем.
…Из Берлина? Значит, он на свободе?..
— Где письмо, мама?
— В спальне… На ночном столике.
Фрау Лауренс посмотрела вслед дочери. Удивительно, до чего она привязалась к этому молодому рабочему! И все же тот, другой, имеет на нее более давние и более убедительные права. Кроме того, Гейнц Отто — солидная партия. Обстоятельства, видно, складываются так, что он помирится с родителями.
Рут долго разглядывала конверт.
Обер-лейтенант? Откуда же он — обер-лейтенант? Теперь, когда война кончилась?.. Обер-лейтенант Гейнц Отто Венер, гвардейская стрелковая дивизия, Берлин… Он в армии! Он? Разжалованный? Непонятно!
Она вертела конверт и так и этак. Вскрыла его не спеша, но трясущимися руками.
Да, его почерк. Большие косые штрихи, будто он всегда пишет второпях.
И она прочла:
«На воле!!! Руку твою пожимает свободный человек, офицер! Дорогая моя Рут, наконец-то я могу написать тебе. У нас были тут жаркие денечки. Но мы справились, и теперь нам дали передышку. Охотнее всего я немедленно сел бы в поезд и помчался к тебе. К сожалению, это пока невозможно, так как я опять в армии и над нами тяготеет долг безусловного повиновения, более суровый, чем когда бы то ни было. Итак, я вновь обер-лейтенант. Можешь себе представить, как я счастлив. Таким образом, моя честь восстановлена (хотя еще не вполне). Расскажу обо всем покороче. Когда вооруженные рабочие — настоящая банда разбойников — освободили меня из тюрьмы, я тотчас же заявил моему старому полковому командиру, на которого случайно натолкнулся, что отдаю себя в его распоряжение и обещаю смыть позорное пятно, марающее мою честь. Меня направили в качестве рядового в войска особого назначения; их посылали на усмирение спартаковцев. Все шло хорошо, мы успешно выполнили задачу, и я заслужил одобрение. Теперь я реабилитирован. Пишу обо всем этом, чтобы ты знала, как сложились мои дела. Надеюсь, что в недалеком будущем все же смогу вырваться в Гамбург и повидать тебя. Шлю сердечный привет твоей мамочке. А теперь — о тебе. Как ты пережила тяжелые времена? Скучала ли обо мне когда-нибудь? Я невыразимо тосковал по тебе…»
…Дальше Рут уже не разбирала слов. Рука, державшая письмо, опустилась. Левой она провела по глазам. Присела на край кровати…
Фрау Лауренс неслышно вошла в комнату.
Рут встрепенулась.
— Мама, он восстановлен в звании. И… и просит передать тебе привет.
— Ты рада? За него хотя бы?
— Я… я не знаю… Как это все получится… Я… мне страшно, мама!
— Ты не обязана ему ничего рассказывать.
Рут вскинула на мать удивленные глаза.
— Что ты сказала? Мне нечего скрывать. И я никогда не лгу. Как плохо ты меня знаешь!
Рут закрыла лицо руками. Когда она отняла их, матери уже не было в комнате.
Рада ли она? По крайней мере, за него? Ее долг — радоваться, этого требует неписаный закон. Так было всегда, вокруг него все вертится! Делается всегда то, что он считает нужным. О, эта тирания! Матери и в голову не приходит, что может быть иначе, что и она, Рут, могла бы пожелать чего-нибудь для себя. Боже сохрани! Мать осудила бы ее за такую мысль. Но ее дочь стала бунтаркой.
…По крайней мере, за него! Этим все сказано. Она слишком хорошо знала свою мать и поняла смысл этих слов, скрытый намек на то, что мать называла долгом. Пусть ее дочери тяжело, невыносимо тяжело, но она обязана радоваться за него. Во имя него она обязана лицемерить, лгать себе и ему.
Нет, мама, устарели твои взгляды. Мы, молодежь, заявляем свое право на свободный выбор друзей, право стоять за правду и искренность, красоту и чистоту. Не хочу лгать, не хочу поклоняться старым, мертвым кумирам; хочу идти собственным путем — будь что будет. Не унижать себя, не влачить жалкое существование, оставаясь всегда в тени. За него я буду радоваться лишь тогда, когда это будет честная, искренняя радость.
Ах, бедная мамочка, сердце твое увяло, иначе ты бы хоть спросила, что мне велит мое собственное сердце? Как можно быть верной долгу с ложью в душе? Разве нечестность не есть позорнейшее забвение долга?..
И Рут решила завтра же написать в Берлин всю правду, откровенно признаться во всем, в своих сомнениях и чувствах; излить свое наболевшее сердце. И все, все без утайки рассказать Вальтеру…
Но наутро пришли такие колебания, такое малодушие охватило ее, каких она еще не знала. Так ли уж необходимо все разворошить и вывернуть наизнанку свое сердце? Нельзя ли найти какое-нибудь другое решение?..
Она делала вид, что не замечает испытующих взглядов матери.
— Ты напишешь ему?
— Сегодня же, мама.
— А не то напишу я.
Это прозвучало уже угрозой. Мать — за него, в этом нет сомнений. Ради него она и дочь оттолкнет от себя…
Рут рада была уйти из дому. В мертвенной тишине безлюдной торговой конторы, где она была больше сторожем, чем секретарем, где порою за целый день не слышно было человеческого голоса, она могла сегодня побыть одна со своими страхами, заботами, смятением. И малодушие завладевало ею все сильней и сильней.
Ей уже казалось, что ради него она должна со всем примириться.