Сыновья
Шрифт:
Но особенное оживление царило среди молодежи, когда приходил их «философ», духовный отец группы Отто Бурман. Ему было уже двадцать три года, и если они допускали его в свою среду, то только потому, что этот высокий, статный юноша, с темными вьющимися волосами и на редкость угловатыми манерами, был всеобщим любимцем. Три года пробыл он на фронте и лишь в конце декабря прошлого года вернулся домой. Он знал теорию научного социализма несравненно лучше, чем кто бы то ни было в группе, и знакомил эвтерповцев с идеалистической и многими другими философскими системами, обусловленными временем, в котором они появились. Превосходный оратор и педагог, Отто, особенно охотно прибегая к сократовскому софистическому методу, умел раскрыть самые
Среди таких людей много месяцев прожила Рут. Они открыли ей новый мир, но она не отважилась расстаться со старым и смело вступить в новую жизнь. Она взвешивала все «за» и «против», боролась со всеми искушениями. Нередко она уже готова была следовать велению сердца: будь что будет! Но снова и снова верх брали страхи и сомнения, и снова и снова она впадала в состояние растерянности, беспомощности.
II
— Ты представь себе, какие новости, Рут! Надо было тебе быть при этом! Нет, видно, только сейчас начинается борьба не на жизнь, а на смерть!
— Ради бога, Вальтер, что случилось? — пролепетала Рут; ей представилось, что он обо всем узнал. Что будет, что будет?!
— Приехал мой дядя. Оборванный, изголодавшийся, поверх матросской куртки на нем было штатское пальто. Видела бы ты…
— Твой дядя? Он матрос?
— Да, да. Моряк! Еще до войны плавал в Африку. Разве я тебе не рассказывал? Он совсем еще молодой. Когда началась война, он пошел добровольцем во флот. Мой дедушка, а его, значит, отец, ужасно, говорят, рассердился на него — дедушка был против войны. Ну и вот, дядя примкнул к революции. В Берлине его схватили офицеры Носке, присудили к расстрелу, но ему удалось бежать. Он бежал в Брауншвейг. Там еще была матросская часть, которая осталась верна революции. А теперь и в Брауншвейг вступили войска Носке. Стоит матросу попасть к ним в лапы, и они сразу ставят его к стенке. Если бы ты послушала дядю, Рут! Он дрожал от ярости. «О, мы дураки! — кричал он. — Погоны мы срывали с этой сволочи! Погоны-то можно было оставить, но головы — сорвать!»
Огненный румянец вдруг залил щеки Рут.
— Генералы и офицеры снова у власти! А ведь всего несколько месяцев прошло после переворота. Ты понимаешь? И все это — берлинские и брауншвейгские шенгузены! Они, и только они, виноваты во всем.
— Ты лишь теперь узнал о судьбе дяди? — спросила Рут.
— С тех пор как началась революция, о нем не было ни слуху ни духу. Он говорит, эти негодяи хозяйничают в Берлине и Брауншвейге, как в оккупированных неприятельских городах. Вводят осадное положение. Расстреливают на улицах. Преследуют тех, кто…
— Значит, с революцией покончено?
— Вздор какой! — с возмущением воскликнул Вальтер. — Покончено? Наоборот, теперь-то и начнется! Увидишь! Неужели ты думаешь, мы, рабочие, допустим такое?
Она ничего не ответила.
— Революцию нельзя так вот, ни с того ни с сего сбросить со счетов. Уж будь покойна. До сих пор это было больше разрушение старого, чем революция. И только теперь начнется настоящая революция.
Она молчала и думала: «Лучше бы он оказался не прав. Разве мало воевали? Зачем же еще у себя на родине воевать? А вдруг и он будет втянут в драку — тогда… Да, тогда может случиться, что они столкнутся лицом к лицу и будут стрелять друг в друга».
— Революция страшная вещь, Вальтер!
— Но она необходима.
— Люди говорят иное.
— Люди! Люди! — воскликнул Вальтер. — Как будто
III
В цеху место старика Нерлиха, соседа Вальтера, занял новый рабочий. Нерлих исчез, у его длинного станка стоял молодой человек по фамилии Тимм.
Старик Нерлих все-таки сдался. Как он негодовал, когда дирекция решила его уволить!
— Я не уйду, — уверял он Вальтера. — Хотя бы они на головах ходили — не уйду! Новые законы на моей стороне! Заводской комитет за меня! Не уйду! — И он дрожащими руками выдвигал суппорт и включал резец.
Да, бедняга Нерлих, славный, честный Нерлих, состарился. Руки у него тряслись, а слабые глаза за толстыми стеклами очков беспомощно бегали, как у затравленного зверя. Ему было трудно стоять, и он часто присаживался, чтобы отдышаться. Он давал много браку. И выработка уже была не та: не мог он угнаться за другими. Отслужил старик свой срок; надо было очистить место для более молодых и сильных. Лессеры предложили ему уйти как бы «по собственному желанию». Они «великодушно» обещали выплатить ему после ухода средний месячный заработок. Ну, а вообще ведь к его услугам «образцовая» система социального обеспечения — вот пусть и обратится куда следует.
Но Нерлих из себя выходил. Он кричал:
— Не уйду я! Еще рано мне на слом! Не уйду!
Каждый раз, завидя мастера Матиссена, старик, как бы готовясь к обороне, опускал голову и боязливо оглядывался. Убедившись, что его опасения напрасны, он с довольным видом потирал дрожащие костлявые руки и поглаживал холодное железо токарного станка.
Браковщики тайком уговорились не очень-то придираться к продукции Нерлиха. Рабочие, ведавшие выдачей материала, отбирали для него литье получше. Даже калькуляторы ладили все так, чтобы он получал самую легкую работу, и порой повышали ему сдельную оплату.
И все-таки настал день, когда старик сдался. Нерлих, который утром всегда первым приходил на работу, а вечером последним покидал свой станок, в этот день затих и покорно сдался. Двадцать восемь лет он проработал на заводе Лессера. Двадцать восемь лет он обрабатывал все те же чугунные капсюли.
Отныне его больше никто не видел…
IV
Андреас Лессер, один из «братьев Лессер», инженер, дурак, каких мало, во время войны присвоил себе обыкновение обходить цех, ступая, точно на ходулях, и свысока, гнусавым голосом отдавать распоряжения своим заводским рекрутам. В первый же день у него произошла стычка с новичком.
Андреас Лессер был флотским офицером. Когда вспыхнула революция, этот флотский офицер в мгновение ока перекрасился, — превратился в отменного штатского щеголя и ослеплял рабочих бесконечной сменой костюмов. Любители статистики насчитали их уже шестнадцать; но у Андреаса Лессера были в запасе каждый раз новые сюрпризы. В это утро он явился в белом фланелевом костюме и белой яхтсменской фуражке с черным козырьком.
Ему было под сорок. По виду это был спортсмен, выхоленный и вылощенный, с гладким, ничего не выражающим лицом, коротко подстриженными волосами, тщательно разделенными пробором, и белоснежными, ровными, как нитка жемчуга, зубами, которыми он, по-видимому, особенно гордился — рот у него всегда был полуоткрыт. Точно большой ребенок, избалованный природой и людьми, вышагивал Андреас Лессер по цеху, обходя ряды станков. Он ревниво следил за тем, чтобы каждый рабочий приветствовал его, на что отвечал милостивым кивком, а проходя мимо стариков, работавших на заводе по нескольку десятков лет, наигранным жестом поднимал руку к козырьку и благосклонно произносил: «Доброе утро, любезный!» Если кто-нибудь делал вид, что не замечает его, Лессер останавливался и так долго и пристально смотрел на недогадливого, пока тот волей-неволей снимал шапку.