Сыщица начала века
Шрифт:
Это отнюдь не стон, не жалобный вздох, не мольба – это громкий голос уверенного в себе и своих силах человека.
Я оглядываюсь изумленно… такое же выражение на лицах окружающих мужчин.
Смольников уже не сидит, поникнув, в углу – он стоит, прислонясь к стене. Руки у него связаны, в отличие от моих, за спиной, однако впечатление такое, что он просто-напросто небрежно заложил их за спину – и свысока, иронически поглядывает на ошеломленных людей.
– Георгий… – слышу я свой голос, больше похожий на легчайший выдох.
Он бросает на меня быстрый взгляд, мгновенная улыбка трогает его губы – и вновь глаза с вызовом устремляются
– Черт! Вы обманули нас! – возмущенно кричит Красильщиков, и это его возмущение настолько смешно, настолько нелепо, что по губам Смольникова вновь скользит ухмылка – на сей раз сардоническая.
– Совершенно верно, – кивает он. – Я очнулся давно – достаточно давно, чтобы внимательно выслушать все, что здесь говорилось: все разумные доводы Елизаветы Васильевны – и все ваши бессмысленные возражения.
– Неужто бессмысленные? – вскидывает брови Лешковский, который быстрее других (и уж конечно – быстрее меня!) умудрился овладеть собой.
– Совершенно, – с уничтожающем выражением говорит Смольников. – Абсолютно! И я вам сейчас это докажу. Тут есть одна тонкость, которую не знала Елизавета Васильевна. Вернее, не успела узнать: я хотел сообщить ей это лишь во время нашего возвращения от госпожи Марковой. Но не смог сего сделать – по причинам, от меня не зависящим. А новость такова: телеграмма в Минск отправлена, это первое, а второе – нынче днем на нее уже получен ответ. Сия срочная и секретная телеграмма все поставила по местам в нашем расследовании.
Вильбушевич и Красильщиков обмениваются затравленными взглядами, однако Лешковский, раз надевши на себя маску невозмутимости, уже не снимает ее.
– И что ж там такое, в той телеграмме? – вопрошает он как бы даже с иронией. – Я понимаю, она секретная, но неужели вы будете так жестоки с нами, вашими жертвами, и не откроете нам интригующей тайны?
– Я ее охотно открою, – предупредительно отвечает Смольников. – Но прежде позвольте задать вам вот такой вопрос: насколько глубоко ваше взаимное доверие? Готовы ли вы позволить мне рассказать другим то, что доселе было известно только каждому из вас? Поведать это во всех подробностях, никого не щадя, ничего не скрывая? А может быть, вы предпочли бы, чтобы какие-то тайны все же остались entre nous? [18] Прошу учесть вот что: даже если, выслушав меня, вы по-прежнему будете упорствовать в решении избавиться от нас с Елизаветой Васильевной, даже если сделаете это, все равно – прежнее доверие между вами не воскреснет. И за те короткие часы, которые останутся до вашего ареста, вы перегрызетесь, словно пауки в банке. А на следствии и на суде будете валить вину друг на друга, топить других и выгораживать себя. Поверьте мне, господа, я знаю, что говорю, ибо нечто подобное видел в жизни – и не один раз!
18
Между нами (фр.).
– Да, да, да! – нервически смеясь, восклицает Красильщиков. – Слушайте больше! Разве вы не видите, кто перед вами? А я вижу его насквозь. Это игрок! Он блефует, он бросает двойки, делая вид, что это козырные тузы. Не о чем беспокоиться! Он изображает бодрячка, хотя едва держится на ногах. Все, все здесь – чистейший блеф!
– Вам и в самом деле не о чем беспокоиться, господин Красильщиков, –
– Ну, это вы так думаете, – уклончиво отвел глаза Красильщиков.
– Хорошо, – опять не стал возражать Смольников. – Вы по-прежнему упорствуете во мнении, что я блефую?
– Да!
– И прочие господа в этом убеждены?
– Да, – угрюмо буркнул Вильбушевич, а Лешковский ничего не сказал, только кивнул.
– Тогда я назову два имени – только два из многих, которые перечислены в той телеграмме. Одно имя принадлежит женщине – это Стефания Любезнова. Второе – мужчине: Антон Харламов. Ну и как, господа Вильбушевич и Лешковский? Блефую я или нет?
Я невольно вздрогнула. Стефания Любезнова! О ней упоминал «Милвертон»!
– Все равно! Все равно! – выкрикнул Вильбушевич – истерично, с безумным видом, так не вязавшимся с его «округлым» обликом. – Что значат имена? Ничего! Вы можете знать имена, но вам неизвестно, что за ними стоит!
– Мне – известно, – веско проговорил Смольников. – И Сергиенко было известно… за что он и поплатился жизнью. Ну так как, господа? Прикажете выкладывать карты на стол?
Лешковский и Вильбушевич угрюмо молчали.
– Господа, подождите, – вдруг встрепенулся Красильщиков. – У меня есть мысль. Нам некуда спешить. Предположим, этот господин обладает какими-то опасными для нас сведениями. Нам надо решить, как быть с ними. Вполне возможно, что они могут и впрямь посеять меж нами рознь. Нужно ли нам это? Может быть, не дать Смольникову и вовсе рта раскрыть? Покончить с ним и с его дамой сразу? Или нам выгоднее пока оставить их в живых? Надо все хорошо обдумать. Но только не в присутствии этих двоих. Давайте их запрем в соседней комнате или в чулане, а сами хорошенько обсудим и линию поведения, и их дальнейшую судьбу.
– Они из соседней комнаты сбегут запросто, – проворчал Лешковский. – Уж тогда в чулане запереть, что ли. Да, вы правы, Красильщиков: в связи с услышанным нам и впрямь необходим тайм-аут, как выражаются шахматисты. Господа, – это он взглянул своими безжизненными светлыми глазами на нас со Смольниковым, – прошу вас проявить благоразумие и повиноваться. Идите, не заставляйте применять силу.
– А то что? – задиристо спросил Смольников.
Лешковский со вздохом потянул со стола вдвое свернутый газетный лист и взял в руки лежавший под ним револьвер:
– Он заряжен, стреляю я великолепно…
– Только не надо демонстраций, – с преувеличенным ужасом сказал Смольников. – Повинуюсь, но не из трусости, а из разумной осторожности. В той же телеграмме из Минска имеются и некоторые сведения о вашем увлечении стрельбой. Да вы небось господина Сильвио за пояс запросто заткнете! У вас ведь именно такое прозвище в Минске было, я не ошибаюсь?
Тень прошла по лицу Лешковского, он опустил голову и глухо повторил:
– Прошу не заставлять меня применять силу. Идите сюда.