Т. 2. Ересиарх и К°. Убиенный поэт
Шрифт:
Через несколько лет, месье, Богу стало угодно наполнить и без того полную чашу нашего счастья. Мадам Мускад сделала меня отцом очаровательной девочки, которую мы назвали Теодориной в благодарность Богу за его дар. Мадам Мускад решила кормить ее сама, и поверите ли, месье, я почувствовал еще большее счастье от своей любви к чудесной кормилице ангельского ребенка. Что это было за восхитительное зрелище, когда вечером при свете лампы, после кормления малютки, мадам Мускад раздевала ее! Наши губы часто встречались на нежном, гладком, душистом тельце малышки и радостно чмокали ее маленькую попку, ножки, пухленькие бедрышки, и все остальное. Мы придумывали
Потом она сделала первый шаг, произнесла первое слово, и вдруг, когда ей было пять лет, она умерла, месье.
Я до сих пор словно вижу ее, лежащую в кроватке, подобно маленькой мученице, красивую и мертвую. Я вновь вижу маленький гробик. И вот ее забрали у нас, месье, и мы потеряли нашу радость, наше счастье, с которым встретимся теперь лишь на Небесах, там, где теперь живет наша Теодорина.
В день ее смерти мы почувствовали, что наши души отжили свое, с тех пор нам больше ничего никогда не хотелось. И все-таки мы хотим жить. Наше существование стало печальным, но тихим, и в этой тишине кроется особый вкус жизни.
Прошли годы, боль притупилась, однако не исчезла и заставляет нас плакать всякий раз, когда мы говорим о дочери.
А мы часто о ней говорим:
«Ей было бы сейчас двенадцать лет, это был бы год ее первого причастия».
В тот раз мы целый день проплакали над ее могилой на нашем цветущем кладбище.
«Сейчас ей было бы пятнадцать лет, и, возможно, кто-то попросил бы ее руки».
Это были мои слова, я произнес их два года назад, жена в ответ грустно улыбнулась, и у нас возникла одна и та же мысль. На следующий день мы вывесили объявление: «Сдается комната одинокому мужчине». Комнату снимали многие молодые люди, среди них были англичане, датчанин, румын. Мы подумали:
«Ей было бы шестнадцать лет. Кто знает? Быть может, ей понравился бы наш постоялец?»
Затем приехали вы, месье, и после этого мы часто думали:
«Теодорине было бы семнадцать, и если бы она еще не была замужем, то, конечно же, ее сердце избрало бы этого мягкого, хорошо воспитанного, во всех отношениях достойного ее молодого человека».
Я вижу, вы взволнованы, месье. У вас доброе сердце…
Увы! Я ошибался. Поймите, месье, то, что вы изволили сделать сегодня днем, было почти преступлением. Это так, мадам Мускад мне все рассказала. Вы причинили боль сердцу этой чудесной женщины. Вы причиняете боль моей душе, месье, и вы сами понимаете, что после произошедшего дверь в мой дом для вас закрыта. Видите, калитка заперта, все кончено: вам больше никогда не войти в мой сад. Вы полагаете, что перед вами сад запретных наслаждений, но именно эта мысль отлучила вас от него. Вам больше не войти в этот тихий дом, где вы причинили страдание женщине, полюбившей вас любовью матери, я это знаю. Увы! Я бы хотел, чтобы вы остались в моем доме подольше, но вы ведь сами чувствуете, вы осознаете невозможность этого, все кончено. Отправляйтесь в гостиницу и сообщите мне ее местоположение. Я отправлю туда ваши вещи. Прощайте, месье. Идемте, мадам Мускад, смеркается. Прощайте, месье, будьте счастливы, прощайте!
ГОЛУБОЙ ГЛАЗ
Луи Дюмюру{211}
Я люблю слушать, как старушки рассказывают о временах, когда они были маленькими девочками.
«Мне было двенадцать лет, и я была воспитанницей монастыря на Юге Франции, — поведала мне одна из таких почтенных дам в здравом уме и доброй памяти. — Мы были отрезаны от мира, разве что родителям дозволялось раз в месяц к нам приезжать.
Мы даже каникулы проводили в этом монастыре, окруженном парками, виноградниками и фруктовым садом.
Лишь в день свадьбы, когда мне шел девятнадцатый год, я впервые вышла из этого приюта спокойствия, где пребывала с восьмилетнего возраста. Я все еще помню, как переступила через порог, открыв тяжелую дверь в мир: сама жизнь предстала передо мной словно на сцене, воздух, едва я его вдохнула, показался особенным, солнце как никогда ярким, чувство свободы встало комом в горле. Я задыхалась и, наверно, не удержалась бы на ногах от головокружения и восхищения, если бы отец, на чью руку я опиралась, не помог мне сохранить равновесие и затем не подвел меня к ближайшей скамейке, на которую я присела, чтобы перевести дух.
Подобно всем своим подружкам, в двенадцать лет я была невинной проказницей.
Наше время делилось между занятиями, отдыхом и молитвами.
Однако именно тогда в наш класс проник демон обольщения, и я до сих пор помню хитрость, которую он пустил в ход, дабы девочки узнали, что им скоро суждено превратиться в девушек.
Мужчин в обитель монастыря не пускали, за исключением духовника, который читал мессу, молился и исповедовал наши мелкие грешки. Было еще трое старых садовников, таких тщедушных, что они не давали никакого представления о сильном поле. Кроме того, нас навещали наши отцы, а девочки, у которых были братья, говорили о них как о сверхъестественных существах.
Однажды вечером, когда стемнело, мы возвращались из часовни и шли гуськом по направлению к общей спальне.
Внезапно вдалеке, из-за стен, окружавших монастырский сад, послышался звук рога. Я помню это, словно все произошло вчера: при глубокой тишине в сумерках прогремел героический, грустный голос фанфар, и сердце каждой девочки забилось сильнее. Фанфары отдавались эхом и замирали вдали, в нашем воображении они сопровождали каких-нибудь сказочных всадников…
Той ночью мы видели их во сне…
На следующий день маленькая блондиночка Клеманс де Памбре на секунду вышла из класса, потом вернулась вся бледная и прошептала на ухо своей соседке Луизе де Пресек, что встретила в темном коридоре голубой глаз. И вскоре все в классе узнали о его существовании.
Мы больше не слушали настоятельницу, преподававшую историю. Воспитанницы отвечали на уроке несуразности, да и я сама, не больно способная по части истории, на вопрос о том, кто занял престол после Франциска I, ответила первое, что пришло в голову, а именно: что это был Карл Великий, и тогда моя соседка, поспешившая сгладить мое невежество, ответила, что престол перешел к Людовику XIV. У нас было о чем подумать кроме хронологии французских королей: мысли были заняты голубым глазом.
Меньше, чем через неделю, каждая из нас уже успела перемигнуться с голубым глазом.
Разумеется, у нас было тогда временное помрачение рассудка, но мы все видели его. Он быстро скользил по коридору, вспыхивая в темноте небесной лазурью. Мы были напутаны, и никто из нас не осмеливался рассказать об этом монахиням.
Мы ломали головы над тем, кому мог принадлежать этот ужасный глаз. Одна из нас, не помню, кто именно, предположила, что это, быть может, глаз какого-нибудь охотника, проезжавшего мимо монастыря несколько вечеров назад под звуки рога, чьи до слез проникновенные раскаты до сих пор раздавались в памяти. Так и порешили.