Т. 2. Ересиарх и К°. Убиенный поэт
Шрифт:
Четыре marenghi…
Она плакала, эта королевская возлюбленная, не обращая внимания на то, что прожитые годы сделали ее лицо мятым, и не противясь этому. Память призвала все ее годы, и другие, давние, что миновали задолго до ее появления на свет, и они, состарив ее еще сильней, воскресили воспоминания о галантных похождениях узников, которые когда-то содержались в Пиньероле. Лозен, старинный фривольный призрак{203}, возник, чтобы угодничать перед этой женщиной, и вместе с суперинтендантом Фуке{204} и Железной Маской составил великолепную, небывалую свиту погибшего рабочего, которому случай
Но вернулся Костанцинг, проигравшийся в лото, и прогнал эти тени. Он вошел, сжимая кулаки.
— Эй вы, запомните: Чикина — моя! И не воображайте, что раз вы вырядились по-господски, то можете лезть в дела, которые вас не касаются. Валите-ка отсюда! Чао!
Он еще несколько раз повторил это грубое пьемонтское прощание: «Чао! Чао!» Но Чикина уперла руки в бока:
— Иди спать, Костанцинг, иди спать! Ты ведь не ревнуешь к нему? — И она указала на литографию, на которой был изображен Виктор Эммануил. — И к нему? — Она показала на лежащего посреди комнаты мертвеца. — Тогда тебе нечего ревновать и к мушю, который выразил мне участие. Я делаю что хочу, заруби это себе на носу, парень, что хочу! У меня был король, когда я захотела, и каменщики, когда мне так нравилось, и господа, когда мне это доставляло удовольствие…
Костанцинг был botcha, то есть чернорабочий, рыжий, крепкий, ему только-только перевалило за двадцать, и он гордился своей Чикиной, пожалуй, даже больше, чем она сама гордилась своей судьбой. Он прямо исходил ревностью, как исходит пеной волна, разбивающаяся о скалу.
Он бросился на любовницу, и она, споткнувшись о носилки, не удержалась на ногах и упала на мертвеца.
А юный соперник короля озверело пинал ногами его поверженную на труп возлюбленную, пинал, не сводя вызывающего взгляда с портрета монарха на стене.
ИСЧЕЗНОВЕНИЕ ТЕНИ
Мадемуазель Сегре{205}
Это случилось десять с лишним лет назад, но до сих пор во мне живо, и стоит захотеть, как я вновь вижу то время и тех людей. Я их чувствую, мне слышатся голоса и звуки шагов. Воспоминания докучают мне, подобно надоедливым мухам: отмахивайся не отмахивайся — они все равно опять сядут на лицо или руки.
Когда Луиза Анселет умирала, я уже не любил ее, уже целый год как не любил. Отталкивал ее нежность, словно дождевик капли воды. Хотя я и пытался скрывать свою нелюбовь, порой муки совести вдруг выдавали себя случайной интонацией во время какой-нибудь приятельской беседы, и, разумеется, после служили пищей для досужих разговоров, я чуял это, хотя сам их не слышал, — так чуют смерть юной девушки, стоя перед дверью, занавешенной белым полотном{206}.
Об этом обычае мне поведали позже. Примерно за месяц до кончины Луизы я сказал, что она умрет, что ей осталось не больше трех недель, потом — что не больше двух недель, что она умрет в следующую среду, и, наконец, — что она умрет завтра. Мои слова принимали за шутку, потому что Луиза была здоровой, веселой и молодой.
Однако мяснику всегда известно, когда скотину забьют. Моя тревога была провидческой, я точно знал, когда умрет Луиза, и она умерла в предсказанный мною день.
Она умерла внезапно, и доктора без труда определили причину. Однако я был не в силах развеять сомнения друзей, подозревавших меня в преступлении. Их вопросы опутывали меня подобно змеям, которых я не умел заклинать.
Я до сих пор чувствую эту боль…
Как-то раз субботним вечером мы с Луизой пошли прогуляться; это было за месяц до ее смерти. Мы молча бродили по кварталу Марэ, и я помню, как следил глазами за нашими тенями, которые маячили впереди, цепляясь друг за дружку и сливаясь.
На улице Франсуа-Буржуа мы остановились перед лавкой с вывеской «Товары из ломбарда». За стеклом мы разглядели много всякой всячины. Украшения, платья, картины, изделия из бронзы, книги, разные безделушки всех времен и народов преспокойно соседствовали, как мертвецы на кладбище. Я меланхолично скользил взглядом по предметам, словно прочитывая в них грустную историю всех тех эпох, что собрала в себе эта барахолка, пока Луиза не отвлекла меня, попросив купить приглянувшееся ей украшение. Мы вошли. Открывая стеклянную дверь, я прочел выведенное на ней белыми буквами имя — Давид Бакар — и вдруг обратил внимание на то, что наши тени отстранились друг от друга и переступили через порог следом за нами.
Давид Бакар сидел за прилавком. Он разрешил нам взять украшение с витрины, но, когда я, условившись о цене, хотел заплатить, у него не оказалось сдачи, и он попросил меня разменять деньги в соседней лавке. Было ясно, что этот человек просто не хочет работать в Шаббат, и действительно, когда я, вернувшись, заплатил, деньги остались лежать на прилавке.
— Славный денек, — сказал нам Бакар. — Еще бы, ведь сегодня суббота. А в субботу всегда солнечно. Поэтому особенно удобно изучать тени. Каждая суббота напоминает мне об одном волнующем случае моей долгой жизни. Даже не о случае, а о том, как однажды случай зависел от меня! У христиан таких детских воспоминаний нет!
Я родился в Риме, и переехал в Париж, когда мне было уже двадцать пять лет.
Знаете, в Риме на площади Рипетта каждую субботу играют в лото, и, для того чтобы тянуть бочонки с номерами, выбирается еврейский ребенок, как правило, симпатичный и кудрявый.
Однажды выбрали меня. Мать — она была очень красивой женщиной — вывела меня в центр площади, и я превратился в чей-то счастливый или несчастный случай. В конце игры одни взгляды выражали жгучий гнев, другие — радость. Одни люди грозили мне кулаками и оскорбляли, другие ликовали, называя меня Иисусом, пасхальным агнцем, спасителем и прочими по-христиански лестными именами. Как бы то ни было, с тех пор мне ни разу не доводилось чувствовать на себе столько взглядов, полных тревоги ожидания.
Я хорошо помню одного мужчину из толпы, он был в сюртуке, без шляпы и стоял напротив меня. Человек казался печальным, даже подавленным, и вот, когда все стали расходиться, я увидел, что незнакомец не отбрасывает тени на солнце. Вдруг он стремительно и незаметно для окружающих выхватил из кармана пистолет и выстрелил себе в рот.
Я в ужасе наблюдал, как люди уносят труп, затем спохватился, где мама, но не нашел ее и вернулся домой один; она в ту ночь так и не пришла.
Наутро, когда мать вернулась, отец стал попрекать ее, и мы с моими сестрами сочли упреки вполне заслуженными. Однако стоило матери выдавить из себя несколько слов, чье значение было мне непонятно, как отец тут же замолчал.
Вечером пришел дядя Пенсо, раввин, он был сердит на родителей за то, что они позволили мне тянуть бочонки лото. «Я видел, Давид был похож на золотого тельца, которому поклонялись наши владыки в отсутствие Моисея, — говорил он. — Я был готов к тому, что выигравшие устроят вокруг Давида пляски»{207}. Его порицания были щедро приправлены цитатами из Талмуда и Маймонида{208}.
Я предложил Бакару сигару, но из-за шаббата он отказался.