Т. 4. Сибирь. Роман
Шрифт:
Неотрывно с рассвета дотемна Акимов смотрел в окно. Проплывали деревни, утонувшие в сугробах снега, с ветхими, проломившимися крышами, с окнами, заткнутыми куделью, тряпками и просто забитыми досками. С наступлением темноты в избах загорался тусклый, дрожащий, будто от ветра, свет лучины или мерцали пятнышками светильники из старых свечных огарков.
Особенное уныние навевали вконец развалившиеся дворы. Избы стояли оголенные, без заборов, разобранных на дрова, без ворот, рухнувших от гнили, без навесов, под которыми прежде уберегался от снегопадов и буранов скот. Все, все напоминало о войне, которая, как смерч, не только забирала человеческие жизни где-то там, далеко на фронте, но и вторгалась сюда, оставляя повсюду
На станциях Акимов выходил, чтобы не только подышать свежим воздухом, но и посмотреть, как живут здесь люди. И тут была та же картина запустения: обшарпанные вокзалы, обветшавшие станционные постройки — ободранные, продымленные вагоны местных поездов.
Акимов помнил, какой обильной была торговля на станциях в довоенное время. Полки пристанционных базаров ломились от всякой снеди. Иначе было теперь — кроме соленых огурцов, вареной картошки, грибов и лука, ничего нельзя было купить.
Переменился и внешний облик толпы, которая мельтешила, крикливо суетилась на перроне. По преимуществу толпу составляли женщины и ребятишки. Если встречались мужчины, то это были инвалиды на костылях, ка деревянных протезах, с клюшками в руках.
В поезд то и дело врывались безглазые калеки с гармошками, в куцых, подрезанных шинелях и грязных солдатских папахах. Надсадными, простуженными голосами они пели сердобольные куплеты, составленные наполовину из старых, известных песен и переложенных самодеятельными поэтами с учетом новых условий. А потом певцы, держась за поводырей, с шапкой в руках обходили слушателей, прося Христа ради войти в их бедственное положение и посочувствовать им.
Кондукторы вагонов пытались не впускать калек, но те появлялись самым неожиданным образом, как только поезд трогался с места. Пока поезд пробегал расстояние от станции до станции, они успевали и раз, и два, и три пропеть свои песни.
Транссибирский экспресс на полустанках и разъездах обгонял воинские эшелоны. Теплушки были набиты пожилыми мужиками в том возрасте, когда их по праву называют дедами. Мужики смотрели хмуро, нелюдимо, и окаменевшие в тоске лица таили скрытое ожесточение на судьбу, которая тяжким грузом легла на их немолодые, уже надорванные работой плечи.
Присматриваясь к этим суровым людям, одетым в старое, бывшее уже в употреблении солдатское обмундирование, Акимов невольно вспоминал и дезертиров на постоялом дворе в Чигаре, и кусковских мужиков, запрятавшихся в лесу на Чулыме, чтобы избежать полицейской службы, и приходил все к тому же выводу: «Близится конец такой жизни. Россия должна повернуть круто свой исторический путь. Выбор у нее единственный — революция».
Как только наступала темнота, Акимов вытаскивал из брезентового мешка дядюшки журналы и газеты, которыми снабдил его Бронислав Насимович, и читал все подряд, не пропуская даже десятистрочных заметок. Читал почти всю ночь напролет.
Впечатление складывалось крайне противоречивое: армия несла поражения, с фронта шли известия одно горше другого, прорывались сообщения о предельной усталости солдат, о скудости обеспечения частей и подразделений боеприпасами, продовольственным и вещевым довольствием. Но об этом говорилось как-то мимоходом, поверхностно, будто все это не имело никакого значения. Правда фронтовой действительности утопала в потоке общих слов, бессмысленных фраз, и чувствовалось, что пишущие о война заботятся лишь об одном — утверждать вопреки фактам, что русский солдат только и думает о том, как бы скорее, пронзая противника штыком, лечь на поле брани за царя-батюшку.
В вагоне ехали разные люди: несколько офицеров, возвращавшихся после излечения в госпиталях на фронт, коммерсанты из Владивостока, два попа, чиновники управления железной дороги из Харбина, красивая тридцатилетняя женщина с тремя детьми из Иркутска, потерявшая год тому назад мужа, командовавшего в действующей армии полком, и переселявшаяся сейчас к родителям в Самару, адвокат из Читы с пышнотелой, закутанной в меха супругой и еще два-три пассажира, один из которых напоминал Акимову собственного отца нашивками лесного ведомства на лацканах мундира.
Несмотря на длительность совместного путешествия, особого сближения между пассажирами не произошло. Офицеры беспробудно пили и играли в карты. Попы без устали вели благочестивые разговоры. Коммерсанты, как только просыпались, начинали звонко щелкать счетами, торопясь до Петрограда закончить какие-то сложные подсчеты. Дети вдовы-офицерши шалили, то и дело оглашая вагон криками и плачем. Железнодорожные чиновники были поразительно единодушны — они спали и ночью и днем, спали с упоением и страстью, просыпаясь лишь для того, чтобы принять пищу.
Акимову такая обстановка в вагоне была по душе. Никто не вязался к нему с расспросами, да и он тоже старался не проявлять излишнего интереса к другим. Правда, раза два в вагоне вспыхивал горячий спор офицеров с попами. Тема была злободневная: в чем спасение России — в вере или в силе?
Офицеры, естественно, считали источником могущества родины лишь силу. Можно лоб разбить в молитвах, но если нет у войск оружия или оно оказывается старым, изношенным, отставшим по своему техническому уровню, никакая вера не спасет, и противник возьмет верх. Логика рассуждений офицеров была прямой, резкой и бескомпромиссной. И тем не менее попы не сдавались. Веру они считали основой силы. Никакое оружие не способно победить людей, если они свято верят в господа бога и его наместника на земле. Попы явно превосходили офицеров по умению спорить, однако же завершилось все их полным конфузом. Один из офицеров, скинув с себя в пылу спора китель, предложил более молодому попу надеть его, отправиться в войска и попробовать там доказать свою правду. Попик смутился, замахал на офицера руками, скрытыми в широких рукавах рясы, и умолк. И спор больше уже не возникал.
Стычка попов с офицерами развлекла Акимова. Он слушал их спор с внутренней усмешкой, мысленно вставлял свои реплики: «Да не вера в бога, святые отцы, основа силы, а убеждение человека, его мировоззрение». «Ну, ну, господа офицеры, чушь вы несете, утверждая, что голое преобладание силы — путь к спасению родины. Силой нужно уметь распорядиться. Лишь убеждение в правоте борьбы делает силу острым оружием. Вот что решающее условие схватки». Но голоса Акимов, естественно, не подавал, хотя чувствовал, как он соскучился по публичному спору…
И чем бы ни занимался Акимов в эти дни и ночи длинной дороги из Сибири, всюду и во всем незримо присутствовала Катя. Ни время, ни новые события не ослабляли того глубокого ощущения счастья, которое, подобно таежному родничку, сочилось из тайников сознания Акимова, Все все, что было пережито ими в неповторимые часы их пребывания в избе таежного философа Окентия Свободного, все, до мельчайших подробностей, запомнил Акимов. И теперь свет ее глаз, звук ее особенного голоса, тепло ее рук и губ словно напластывались на его мысли, ощущения, поступки. После тех часов безотчетного счастья он чувствовал, что живет уже не один, а вместе с ней. Это было новое чувство, захватившее его с такой силой, что ни забыть, ни пригасить его он не мог. Минутами оно вдруг начинало как бы распирать Акимова, и он с трудом сдерживался от желания подойти вот к этому чиновнику со значками лесного ведомства и сказать ему, как он счастлив, буйно счастлив… Вероятно, по лицу его то и дело скользила глупая улыбка, и он нарочно хмурился, стискивая челюсти, сжимал губы. Но были и такие мгновения, когда вдруг необъяснимо ему становилось и тревожно и тоскливо. И он начинал упрекать себя за то, что слишком обыкновенно говорил с ней об опасностях ее дела, не насторожил ее по-настоящему, не высказал всех советов, так необходимых каждому молодому подпольщику.