Т. 4. Сибирь. Роман
Шрифт:
Лихачев перечитал записку, достал из стола хрустящий, с черной подкладкой конверт, осторожно вложил в него исписанный листок.
— Извините, профессор, конверт излишен. Письмо ваше будет запечено в булку, — чуть усмехнулся бас.
— Ну, в случае чего, сами выбросите! Старая привычка чтить адресата, — пояснил Лихачев и, прихлопнув конверт тяжелым пресс-папье, подал его студенту.
А вскоре Лихачев уехал в Стокгольм. Пока он не вошел по трапу на пароход шведской компании, он не был уверен, что уедет.
Где бы он ни появлялся в эти предотъездные дни, он всюду обнаруживал признаки усиленной слежки за собой. Сыщики не оставляли его без внимания даже дома.
Лихачев побаивался: вдруг арестуют. Но тут он опасность преувеличивал. Задерживать его никто не собирался. Наоборот, опасались, чтоб не раздумал с отъездом. Власти полагали так: пусть себе убирается куда-нибудь подальше от России, а то еще окрутят его революционеры, вовлекут в свои дела. Бороться с такими не просто, уж очень он на виду у всего Петрограда…
Лихачев был начеку до самой последней минуты. Опасаясь, что могут быть похищены материалы, без которых его отъезд в Стокгольм потерял бы всякую целесообразность, он все чемоданы погрузил к себе в каюту и всю дорогу неустанно следил за ними.
В Стокгольме Лихачева встретили достойно его высокого звания. Худой морщинистый старик с пожелтевшими волосами на клинообразной голове, прямой, как сухая жердь, назвавшийся членом Шведской академии наук и профессором древнего университета города Упсалы, произнес краткую речь:
— Я счастлив приветствовать от лица моих коллег столь выдающегося представителя российской науки. Ваш приезд в Швецию будет способствовать добрососедскому духу наших наук, процветающих под эгидой русского императора и короля Швеции.
«Ну насчет эгиды, батенька мой, ты подзагнул от излишнего подобострастия перед царствующими особами», — подумал Лихачев, пожимая костистую руку шведского профессора.
Жизнь в Стокгольме оказалась на редкость скучной. Один раз в неделю Лихачев поднимался на кафедру и прочитывал очередную лекцию. В остальные дни недели он был предоставлен самому себе. Вначале ему казалось, что так уединенно живет лишь он. Родина его находится в состоянии войны, которая неизвестно еще как и чем завершится, и шведы, люди осторожные, не спешат проявлять к нему, иностранцу, особо подчеркнутый интерес. Но вскоре Лихачев понял, что так же уединенно жили здесь все профессора. Они как бы чуждались друг друга, их общение не переходило за рамки служебных обязанностей. «Скукота, Ваня! Если тут от тоски не сопьешься и не рехнешься разумом, то и здоровым не вернешься», — мысленно разговаривал с племянником Лихачев.
Первое время Лихачев проводил целые дни в путешествиях по городу. Он исходил его вдоль и поперек. Город чем-то напоминал Петроград, хотя не обладал многолюдьем российской столицы и замирал буквально с наступлением сумерек. Но через две-три недели осматривать Лихачеву в Стокгольме стало нечего. Наскучил ему и порт, вызывавший приступы острой тоски. Иногда тут мелькали суда с русскими названиями. Особенно становилось горько на душе, когда они, развевая по небесному простору клочки дыма, удалялись к горизонту, за которым жила, страдала, боролась его родная Россия.
«Плюну на все предосторожности и поеду домой. Дальше Нарыма меня не сошлют, а там я не пропаду. Доделаю то, что не успел сделать в экспедициях», — рассуждал Лихачев в минуты отчаяния.
Но возвращаться все-таки было рискованно. «По крайней мере, надо дождаться какой-нибудь весточки от Ваньки», — успокаивал себя Лихачев. И такая весточка наконец поступила. Писал, правда, не Ванька Акимов, а, по-видимому, все тот же бас, прозывавшийся, оказывается, Александром Петровичем Ксенофонтовым. Сообщая Лихачеву, что его квартира находится в прежнем порядке, а служанка Неонила Терентьевна пребывает в полном здравии, Ксенофонтов как-то между строк, чтобы не вызвать излишних подозрений военной цензуры, написал о самом главном: Иван отбыл в Нарым на четыре года. О нем, о Лихачеве, все дома стосковались, но ничего не попишешь, скоро его не ждут, знают, что у него там, на чужбине, дела неотложные и их когда попало не бросишь. Из этого намека Лихачев понял, что время его возвращения в Россию еще не наступило.
Ксенофонтов в конце письма сообщал Лихачеву свой адрес, по которому просил направлять письма, и обещал впредь быть более аккуратным в переписке. Именно после получения письма Ксенофонтова, окончательно разрушившего надежды на скорое возвращение Лихачева в Петроград, ученый распаковал свой сибирский архив и, обложившись бумагами, приступил к делу.
Условия для напряженной кабинетной работы были в Стокгольме отличные. Лихачев жил в удобной университетской квартире поблизости от Королевской библиотеки, книгохранилища которой содержали обширную справочную литературу на самых разнообразных языках мира. Нашлись в библиотеке и кое-какие уникальные материалы из ее рукописных фондов, касавшиеся приокеанских районов Сибири. Но, помимо всего этого, было еще одно важнейшее условие для успешности научной работы в Стокгольме — одиночество, полное одиночество.
Лихачев всегда ценил одиночество, когда, насытившись материалами по самое горло, он ощущал, что наступило время извлекать из него выводы, формулировать истины. «В суете да в спешке даже самая светлая голова не в состоянии высечь ни одной искры из глубин разума. Думать, думать, без устали думать над тем, что увидел, узнал, почувствовал», — любил говорить Лихачев своим ученикам.
Теперь здесь, в Стокгольме, в тиши профессорского особняка, отгороженного от шумной улицы стосаженной стеной на огромных дубов и лип, можно было работать по спеша, без суеты, и думать столько, сколько мог выдержать мозг.
За долгие годы мыслительной работы Лихачев выработал собственную методику. Первое, что он требовал от себя, — полное, абсолютное знание материала. Какой бы гениальной ни была та или иная догадка, ученый не вправе считать ее истиной, пока он не овладел материалом, не прошел его насквозь (любимое словцо Лихачева!), не подтвердил взлет своей интуиции фактами.
Лихачев и прежде немало писал о Сибири. В его сочинениях, напечатанных в научных изданиях университетов, Географического общества, академии и просто хранящихся в архивах, были поставлены разнообразнейшие проблемы из областей геологии, минералогии, климатологии, фауны, флоры. Но теперь он осуществлял самую значительную работу, главную работу своей жизни, как он считал, капитальный труд о Западно-Сибирской низменности. Обширные пространства в два с половиной миллиона квадратных километров, равные по территории пяти Франциям, лежали перед его мысленным взором со всеми своими загадками, пока недоступными человеку. На множество сложнейших вопросов о происхождении, особенностях строения, тысячелетних геологических процессах, происходящих на этой необозримой равнине земного шара, должен был ответить Лихачев.
Несколько недель ученый разбирал свой архив, тщательно прочитывал каждую запись, всматриваясь в зарисовки образцов и чертежи рельефа и отложений, сделанные торопливо, наспех, сохранившие порой потеки от дождевых струй и сырых ветров севера. Эти следы далеких путешествий как-то по-особенному волновали Лихачева. «А все-таки был рысак-мужик», — думал он о себе.
Когда эта работа была закончена, архив был растасован по полкам шкафа в зависимости от важности материала, содержащегося в тетрадях и картах, Лихачев отправился в Королевскую библиотеку. Тут он сел за ящики каталогов, и библиотекари едва успевали извлекать из потаенных хранилищ, уставленных стеллажами, необходимые ему книги.