Т. 4. Сибирь. Роман
Шрифт:
— Суровая школа и суровые уроки. Они не прошли даром, — перебил Ваня ученого.
— Были и прежде, Ваня, суровые уроки, а забылись. Забудутся и эти.
— Эти не забудутся, Венедикт Петрович! Теперь есть сила, которая и сберегла эти уроки в памяти, и при случае напомнит их, чтоб не повторить прежних ошибок.
— Что же это за сила? Наш брат интеллигент? Не шибко-то я верю в эту силу! Одних припугнут, другим подороже заплатят, третьи не рискнут терять кусок хлеба насущного! Этой силе крепкие подпорки нужны, чтоб не
— Я говорю о другой силе, Венедикт Петрович. Пролетариат! Он вышел на арену исторических битв.
Город был уже возбужден страшным известием о войне. После нескольких часов тишины, как бы притиснувшей улицы и переулки к земле, взметнулось в гомоне, реве, шуме человеческое горе. В открытое окно профессорской квартиры ворвались голоса пьяных людей, топивших свое отчаяние перед грозным событием в истошном крике.
— Вот он, твой пролетариат! Сегодня с тупым надрывом песни поет, завтра с таким же надрывом будет плакать, а послезавтра, забыв и то и другое, начнет убивать себе подобных, даже не спросив себя, во имя чего он это делает…
— Но наступит час, когда это отчаяние и эта покорность переплавятся в иное — в потребность изменить мир, изменить себя. Это обязательно произойдет. Более того, это уже происходит. Для тысяч и тысяч людей уже и сейчас ясно: в этой войне надо делать только то, что принесет России поражение. Царизм без поражения не свалится. Это зверь живучий.
Лихачев вскочил, закинул крупные руки за спину.
— Поражение! Это слово бьет по моим перепонкам, как снаряд. Я русский и не хочу, чтоб мое отечество лежало распластанным у ног немецкого кайзера.
— Поймите, Венедикт Петрович, только поражение царизма принесет очистительную революцию.
— Униженная и разбитая отчизна подобна трупу. Ее не спасут и революции.
— Не народ, а царизм потерпит поражение.
— Нет, нет! Ради отечества я готов на все! И я не потерплю, Иван, твоих разговоров. Забудь это слово — поражение! Мы должны победить врага. Только гордой и сильной стране революция может принести избавление от нужды и страданий.
Ваня попытался доказать ученому, в чем его заблуждения, но тот не захотел слушать. Разгневанно шаркая ногами о паркет, он удалился в другую комнату, плотно прикрыв за собой тяжелую дубовую дверь.
Ваня проводил ученого взглядом, осуждая себя за излишнюю прямолинейность в суждениях. «Ну ничего, то, что не смог доказать вам, господин профессор, я, то вам докажет сама жизнь», — утешал себя Ваня, не зная еще, как поступить дальше: сидеть ли в ожидании, когда гнев ученого уляжется, или покинуть его дом до каких-то лучших минут.
Ваня не успел еще решить этого, как дубовая дверь открылась и Лихачев вернулся с какой-то виноватой улыбкой, так не подходившей к его суровому лицу.
— А ну ее к черту, Ваня, твою политику! Я ее недолюбливал в молодости, а в старости она мне и вовсе
— Что ж, чай пить — не дрова рубить, говаривали в старину, — усмехнулся Ваня, — однако истины ради замечу, Венедикт Петрович, возможно, что политику вы недолюбливали, но других поощряли заниматься оной.
— Что за намеки? — снова сердясь, спросил Лихачев.
— Никаких намеков, одни факты. Мне вспомнились ваши постоянные конфликты с реакционной профессурой.
— Да разве это политика, друг мой ситцевый?! Просто-напросто сердце мое не терпит несправедливости. Наука требует свободы духа…
— Вот, вот, — поощряя откровенность ученого, затряс головой Ваня.
— Опять ты меня, искуситель негодный, вовлекаешь в антиправительственные рассуждения. Да ты что, подослан тайным управлением жандармерии?! — замахал кулаками Лихачев, надвигаясь на племянника, поблескивавшего из угла своими темными глазами.
— Успокойтесь, дядя! — вскинув руки, сказал Ваня, — Я не подослан, а послан, дядя, к вам. Послан студентами-большевиками. Позвольте воспользоваться вашей гостиной и провести тут завтра вечером небольшую беседу. Мы в крайнем затруднении. Мы существуем нелегально, нам тяжело, а момент ответственный, он требует ясности и действий.
Лихачев опустил кулаки, попятился, упал в кресло, словно его кинули туда. Жалобно скрипнули под ним прочные, скрытые кожаной обивкой пружины.
— Ах, искуситель, ах, лиходей! Собирал бы своих оболдуев без спросу, так нет, разрешения спрашивает, блюститель добропорядка!
— Вы завтра до которого часу в отсутствии? — не упустил удобного момента Ваня.
— Поеду на именины. Вернусь за полночь. И думаю, что вернусь в изрядном подпитии. Восьмидесятилетний именинник умеет и угостить, и сам выпить.
— Раздолье! — прищелкнув языком, воскликнул Ваня.
— Окна шторами прикрыть надобно. По улице немало всякой сволочи шляется.
— Уж это не извольте беспокоиться, — со смехом в лакейском поклоне дурашливо изогнулся Ваня.
— Не паясничай, племянник! Садись за стол, чай будем пить! Неонила Терентьевна! — крикнул он в приоткрытую дверь служанке. — Самоварчик нам с Ваней, брусничное варенье и коржики!
— Ня-су, барин, ня-су! — послышался из глубины квартиры напевный голос.
На другой день в квартире профессора Лихачева состоялось собрание большевиков.
Венедикт Петрович приехал в полночь. Разговоры были еще в самом разгаре. Кое-кто, увидев профессора, смущенно встал. Неужели пора уходить? Хозяин кабинета остановился на пороге. Все уставились на Ваню.
— Позвольте, дядюшка, завершить беседу. А вы, может быть, пройдете в спальню на отдых? — не то спросил, не то посоветовал Ваня.
— Вы что же, боитесь, что я выдам ваши секреты?