Табак
Шрифт:
– Одевайся! У Симеона будет совещание. Тебя тоже приглашали.
– Не пойду, – отозвался Стефан и с сарказмом добавил: – Я ненадежный элемент.
Макс вышел из дома и по грязной базарной улице направился к рабочему кварталу. Холодный северо-восточный ветер заставил его сразу же поднять воротник пальто. Вечерние сумерки сгущались, над крышами с жалобным криком кружились стаи изголодавшихся ворон. От постоялых дворов, в которых останавливались крестьяне, от кабаков и покосившихся еврейских лавчонок, от безобразной грязи, сырости и холода веяло безнадежностью.
Дойдя до моста, Макс пошел по берегу реки, потом вступил в лабиринт узких и еще более грязных улочек, скупо освещенных электрическими фонарями, которые тускло горели там и сям на большом
Домик Симеона стоял почти на краю города, в непроходимой грязи. Часть двора была залита водой из разлившейся реки. Макс смело вошел в грязь – эту преграду Для шпионов и полицейских агентов, которые не затрудняли себя посещением подобных мест, боясь испортить обувь. Из трубы домика шел дым. Макс постучал в единственное освещенное окошко.
– Кто там? – спросил мужской голос.
Услышав ответ, Симеон открыл дверь, потом зажег спичку, чтобы осветить темную прихожую. Пламя озарило мешок с картошкой, на котором лежали фуражки и потертые зимние пальто. На стенах висели связки чеснока, у порога стояла грязная обувь. По приказанию жены Симеон заставлял своих посетителей разуваться. Максу ото было неприятно, так как носки у него были рваные, но он подчинился.
В комнатке сидело не больше пяти-шести человек, но она была так мала, что казалась битком набитой. Обстановка ее состояла из сундука для одежды, железной печки, двух стульев, стола и топчана, застланного одеялом из козьих шкур. Поперек комнаты была протянута веревка, на которой сушились пеленки, а возле печки стояло корыто, в котором обычно купали младенца. На этот вечер Симеон отослал жену с ребенком к родственникам.
Симеон, рабочий лет тридцати, с узким худощавым чином и спокойными глазами, не мог пожаловаться на свое положение. Он и зимой работал ферментатором на складе «Фумаро». Как только вошел Макс, Симеон подсел к печке и быстро разжег ее, чтобы тот согрелся.
Па топчане сидел Шишко – полный, страдающий астмой мужчина лет пятидесяти, с блестящей лысиной. Его немолодое лицо и седые брови свидетельствовали о большом житейском опыте. Единственный глаз, как бы компенсируя утрату другого, светился какой-то особой мрачной зоркостью. Из-за астмы Шишко дышал тяжело и шумно даже тогда, когда сидел неподвижно. Его знали все коммунисты, и он всюду поднимал рабочих на борьбу, поэтому фирмы принимали его на работу лишь в случае крайней необходимости. Почти неграмотный человек, он был опытным и умелым ферментатором.
Рядом с ним на топчане сидел маленький, незнакомый Максу мужчина, одетый совсем не по сезону – в поношенный летний костюм. Он походил на старьевщика или бродячего торговца. Лицо у него было до того обыкновенное, что почти не запоминалось. Он негромко поздоровался и тут же опустил голову, чем еще больше подчеркнул таинственность своей личности, и, пожалуй, подчеркнул умышленно. Макс не смог уловить выражения его глаз.
На стульях сидели Спасуна и Блаже – ветераны и сподвижники Шишко в прошлых стачках. Вид у Спасуны был угрожающий, вдова не могла похвастаться кротостью нрава. Высокая, крупная пятидесятилетняя женщина с низким голосом и горящими черными глазами, она чем-то смахивала па мужчину. Спасуна была отличной тюковщицей, по мастера принимали ее неохотно из-за ее вспыльчивого характера, так что сейчас она, как и Шишко. осталась без работы. На митинги и демонстрации она приходила с толстой палкой и, если какой-нибудь полицейский осмеливался ее толкнуть, мгновенно обрушивала ее на противника. Не менее больно били врагов ее желчные реплики. Во время стачек она обычно проверяла стачечные посты и обходила улицы с важностью участкового инспектора, пока наконец, чтобы ее арестовать, не высылали целое отделение полицейских.
Макс сел на топчан и поспешно поджал ноги, чтобы скрыть дыры на своих рваных носках и голые замерзшие пальцы. Он заметил, что у незнакомца носки тоже рваные, и его охватило грустное сочувствие к этому человеку. Незнакомец явно был скитальцем, человеком без семьи, которому не согревала сердца заботливость жены, матери или сестры.
– Мы ждем еще кого-нибудь? – внезапно спросил незнакомец.
– Нет. Все здесь, – быстро ответил Шишко.
– Тогда начнем.
И тут Макс увидел, как с лица незнакомца сразу же спала маска безличия и оно перестало казаться незначительным. Эта мгновенная перемена была поразительна. Незнакомец поднял глаза, и оказалось, что они у него твердые, серые, как сталь. За притворно мягким выражением липа, за хорошо разыгранной скромностью бедняка, способной обмануть и самого опытного полицейского, скрывался человек с партийной кличкой Лукан, уполномоченный Центрального Комитета, который нелегально объезжал табачные центры и организовывал бунт голодных. Черты его лица вдруг заострились, теперь оно выражало непреклонную волю. Макс понял, что этот человек отдал свою жизнь делу партии, однако от него веяло каким-то леденящим холодом; казалось, он был оторван от мира и совершенно неспособен понять потребности времени, увлечь сердца рабочих. Этот человек был самоотвержен и честен, но как будто слеп духовно – он не видел, что направляет стачку к недосягаемой цели, заставляя рабочих бесплодно тратить силы. Макс встретился с ним впервые, но угадывал в общих чертах, какие он даст директивы, ибо знал, как действуют Шишко и Симеон. Тактика Лукана грозила утопить стачку в крови и убить веру рабочих в партию.
Лукан начал медленно, ровным, спокойным голосом, не глядя на Макса, которого видел впервые, не выражая особой сдержанностью недоверия к нему или тревоги по поводу его присутствия, но и не говоря ничего лишнего, из чего можно было бы заключить, кто он и откуда. В его словах звучало не волнение, но одна лишь бесстрастная, холодная логика. Он сократил теоретические рассуждения и остановился на фактах. Сказал о кризисе, о жалком положении рабочих табачной промышленности, о предстоящем введении тонги и экономическом проникновении немцев в Болгарию. Только непримиримая борьба коммунистов без уступок кому бы то ни было может вывести страну и рабочий класс из этого состояния, говорил он. Часть рабочих надо бросить в уличные бои, а другие пусть занимают склады. Только так можно заставить хозяев повысить поденную заработную плату, укрепить веру рабочих в партию, достичь каких-либо результатов. Кто видит другой выход из теперешнего бездействия в табачном секторе, пусть выскажется.
– Живем хуже некуда!.. – мрачно добавила Спасуна. Она была нетерпелива и в подобных случаях всегда высказывалась первая. – На скотину стали похожи! День-деньской стираешь на чужих за тридцать левов и кусок хлеба. Детишки мои голодают. Уж глаза у них гноятся от сухомятки.
– Надо принять решение и по вопросу о тонге, – напомнил Блаже. перебивая Спасуну.
– Говорите по порядку, – сказал Лукан.
Он вопросительно посмотрел на Спасуну.
– Чего смотришь? Так оно и есть! – запальчиво крикнула работница. Ей показалось, что взгляд его выражает недоверие. – А уж если на улицу выходить, так давайте побыстрей, ие то все передохнем.
Она гневно сжала руку в кулак и угрожающе замахнулась на кого-то. Ее товарищи улыбнулись.
– А все рабочие выйдут? – внезапно спросил Макс.
– Почему бы и нет?
– Нет, выйдут не все! Они не раз уже обжигались, когда вот так необдуманно заваривалась каша. Они знают, что полиция только переломает им кости, а ничего путного не выйдет.
– Ты в этом ничего не смыслишь! – вспыхнула Спасуна, и слова ее снова вызвали смех. – Полиция не посмеет проливать кровь на улице. Ты меня слушай.