Тадзимас
Шрифт:
Список можно и продолжать, потому что мгновенно, тут же, по вспышке, так я подобные состояния называю, возникают, вдруг, параллели, сопоставления, нити, незримые, прочные, сразу же протягиваются от автора к автору, от читателя к слушателю, от слушателя к зрителю, – и возникает, укрупняется, все растет понятие андеграунда, такое, как мы, живущие в начале столетия нового и едва проводить успевшие столетие предыдущее, себе его представляем, – каждый, впрочем, по-разному.
Николай Шатров (не слыхали? ничего о таком не знаете?), замечательный русский поэт, и десятая доля наследия которого так и не издана до сих пор почему-то, – вот уж стыдобища для просвещенных соотечественников, ценителей драгоценной поэзии русской! – только я и делал на родине, в меру сил своих и возможностей, публикации в разных журналах, публикации, из которых целый сборник уже наберется, – ну
И знал ли он вообще такое слово? Помилуйте, откуда? Конечно же, нет.Однако, поэт настоящий, это знающий сам, без подсказок и мнений чьих-то весомых в придачу, он жил, он работал.
Вот так, мой читатель, жаждущий разобраться во всем, украсить вариациями своими, словно в музыке, музыке жизни, прежде времени, скромно звучащую, без фанфар и литавр, многотрудную и без этого грохота, тему, всю в бемолях сплошных, в миноре, в основном, но с мажорной основой, вот что странно, не правда ли, тему, дорогую для сердца, мою, а не чью-нибудь там, то есть кровную, тему личную и трагичную, не без лирики, с примесью эпоса, как обычно я говорю, поясняя что-нибудь нынешним любителям старины, которая, между прочим, права была часто, по-своему, и которую вам осмыслить придется когда-нибудь, то островками, то порознь, где-нибудь в безнадежной глуши, на отшибе, да и в столичных коммуналках, – да мало ли где! – создавался, существовал наш отечественный андеграунд. Время потом все равно собрало всех в единый сгусток, дало возможность общаться, работать и видеть воочию результаты этой работы.
Остался ли андеграунд в безвозвратно ушедшем прошлом – или, вполне возможно, живет он и в настоящем?
Да никуда, поверьте на слово мне, он не делся.
Куда ему исчезать? Что за надобность? Что за поспешность непонятная? Что за причуда? Что за прихоть, в конце концов?
Театральность какая-то, право, бутафория, с бархатным занавесом, с устаревшими вдруг афишами, с извещением о закрытии гастролей или сезона, с отзвучавшими и забытыми до поры до времени драмами и трагедиями, оставшимися разве только в памяти зрительской да в актерском репертуаре, в бестолковом предположении этом, тут же заглохшем, есть.
Исчезновение – мнимость. Условность. Прочерк рассеянный, сделанный кем-то чужим, посторонним, растяпой, ленивцем, давно и привычно скучающим на службе, в тексте, которому жить да жить еще, без таких вот, ни к селу ни к городу, прочерков, жить да жить, пережить поколения, позабыться, на время, чтобы, разом вспомнившись, оживая, возвратиться, уже навсегда.
Зачем ему пропадать? В каких, скажите на милость, неизвестных, дальних краях? За горизонтом, что ли?
Пропажа – словно продажа. В рабство, может быть? На галеры? Куда еще? Пропадать – так с музыкой? Тоже бред.
Пропажа – словно поклажа. Тяжелая. Тяжелее тоски, например, матерой. И то ведь: была – и нет.
Андеграунд же, пусть не по-русски называется он, пока что, ничего, потерпим, когда-нибудь имя русское он обретет, – присмотритесь – здесь и повсюду, жив-здоров, да и вам того же пожелать в любую минуту, дружелюбно вполне, готов. Как в минувшем существовал, так и ныне он существует.
Разумеется, безусловно, я не спорю, само собой, как и все абсолютно в мире, андеграунд, конечно, меняется.
Новое поколение – понимает его по-своему.
Ну а мы-то, старая гвардия, – понимаем его по-своему.
Каждый так его понимает, как умеет. И каждый – прав.И любому он, при желании, свой характер покажет и нрав.
Следует помнить о том, что слишком уж многих соратников наших нет, как ни горько с годами осмысливать это, как ни трудно с этим смириться, как ни грустно без них, в живых.
Что ни плеяда, что ни компания —
всюду зияния. Выбыли.
Были в когорте – и выбыли.
Нет их. Люди ушли.
Те, кто выжили чудом, – держатся.Сызнова надо – выстоять.
Сколько помню себя – выживаю.
И – держусь. И – стараюсь выстоять.
Будучи верен давно уже, не от хорошей жизни вовсе, и не от блажи, не по прихоти, не по причуде какой-нибудь, но по причинам разным, вполне серьезным, выработанной этике, никому себя не навязываю.
Знаю, что тексты мои все равно, вопреки преградам и нелепостям всяким наших свободолюбивых дней, превращающихся незаметно в друг за дружкой куда-то идущие, а куда же, да кто его знает, кто подскажет и кто увидит их отток, может быть, в никуда, в пустоту, а возможно, к высотам новым, радужным, долгожданным, подуставшие, битые, тертые и видавшие виды годы, будут изданы, даже при жизни, не такой, как у всех, моей, непростой, заковыристой, личной, беспокойной, отнюдь не тепличной, но ветрами всеми эпохи неспроста, полагаю, овеянной, драгоценной, творческой жизни, жизни-песни, да, именно так, жизни-сказки, жизни-легенды, жизни жуткой, жизни прекрасной, жизни взрывчатой, огнеопасной, трудовой, поскольку тружусь я, неизменно, упорно, всегда, и горит надо мной звезда, и лежит предо мною путь, и ясна мне порою суть бытия, и вселенной весть, а загадок и тайн не счесть, как и прежде, и новизна яви нашей щедра сполна, почитаема свято правь, и ее ты со мною славь, и открыты мне глубь и высь, и созвездья свечей зажглись в память прошлых суровых лет, и в грядущем я чую свет негасимый, – тексты мои, тексты, будем их так называть, и стихи, которых я столько написал, что хватило бы их не только на мост до серебряного месяца, как говорил Хлебников, но и дальше значительно, до Венеры, пожалуй, и проза моя, не похожая ни на кого, необычная, и по пластике, и по ритмам, и по структуре, проза – музыка, проза – поэзия, со своею полифонией и гармонией, со своими стилем, строем, дыханьем, законами, все, что я написал и, надеюсь, верю, впредь написать сумею, будут изданы и прочитаны.Знаю твердо – правду свою.
Разумеется, как же иначе, ничего не поделаешь, так все сложилось давным-давно, и нельзя ничего теперь, как ни бейся, переиграть, да и незачем это делать никому, ни мне, ни другим, даже с лучшими побуждениями, потому что, здесь нет секрета никакого, и нечего умные или в меру практичные головы понапрасну ломать, не старайтесь, ничего не выйдет у вас, обойдется все без прикрас, без надуманных параллелей, без ненужных и глупых сравнений, надо ль сравнивать, ведь живущий несравним, как сказал поэт, все хорошее в жизни бывает, как и встреча в романсе старинном, только раз, единственный раз, я и раньше себя относил, что любому, надеюсь, понятно, и доселе себя отношу к своеобразной, но подлинной, вот что важно помнить, культуре нашего андеграунда.
Каково мое положение ныне? Что ж, об этом – скажу.
Ощущение: приближения – к небывалому рубежу.
Состояние: сплошь – рабочее. Трудовое. Труды и дни.
Вижу: время теперь – охочее до других. Я давно – в тени.
Я – затворничаю. Сознательно. Я живу – от всех в стороне.
Только звезды смотрят внимательно на меня. Да луна в окне.
Только море со мной бескрайнее, как и прежде, накоротке.
Ничего в этом нет случайного. «Я один, и перо в руке».
Так сказал Гумилев. Одиночество, как и творчество,
днесь со мной.
И провидчество, и пророчество – здесь, вот в этой глуши
земной.
Речью русскою, исцеляющей от страданий и бед, я жив.
Речью, исстари возвышающей все, что пел, от людей
не скрыв.
Когда меня, почему-то, в течение четверти века не издавали на родине, был я в неофициальной русской культурной среде очень известен, и даже – это было со мной – знаменит.
В эпоху, невероятную, для нынешних поколений, для нового, незнакомого, или, может быть, полузнакомого, на всех нас ни в чем не похожего, с примесью слова расхожего, с печатью нового быта, вместо скудных даров общепита советского, на молодых, без морщин и без шрамов, лбах, но с обильными татуировками на теле, свежего племени, в эпоху, можно сказать, мифическую, героическую, из былин, из легенд, из преданий глядящую прозорливо и пытливо сюда, на всех существующих, по выражению Толи Зверева: «я не живу, я существую», и всех живущих, все-таки, то есть осознающих себя живущими, самиздатовскую, поистине фронтовую, родную для нас, грозовую, читателей у меня было, и это ведь было, предостаточно, как и слушателей.Жил я тогда, скрывать нечего здесь, очень трудно, временами настолько трудно, что казалось, труднее уже не бывает просто, ни с кем, в том числе и со мной, но всегда, очень много, в любых обстоятельствах, даже самых жестоких, работал.