Таганский дневник. Книга 1
Шрифт:
Венька: «У тебя сейчас прекрасное время, ты затаился — ждешь премьеры «Интервенции», и Кузькин на подходе. Я завидую тебе». Со стороны, должно быть, так и есть. А у самого — тревога, не известно, что станет с «Интервенцией», выкинут половину в корзину, и Женька окажется ублюдком, это раз. А «Кузькин» «Живой» у меня в ассоциации с «живым трупом». Но Кузькин еще в моих руках, за него еще подеремся, а Женька в руках чиновников. Курить или не курить? Вот в чем вопрос.
Солнце. Оно еще не лезет в окно, не мешает, но противоположный дом белый и отражает его. Конец февраля… Еще зима, но уже весна. Скоро будет год, как мы на этой квартире. Это уже история, прошлое 15 марта мы ночевали с Зайчиком первый раз и поссорились. Или ссорились уже 16-ого? Уже забыл. Сидели на кухне, пили портвейн, а сидели
Сейчас ничего не пишу и не читаю, почему-то думаю, что «Живому» легче от этого будет. Может быть и так, а может быть и наоборот, нужно отвлекаться и делать что-то другое, потом и «Живой» будет интенсивнее. Системы у меня в этом никакой.
Можаев пьяный: «Тетя Маша, я представляю Вам лучшего актера Москвы», он пьяный так говорил, а я трезвый о себе так думаю.
Любимов: «Ты же сам из деревни и тоже жлоб хороший…» — по-моему, он ошибся в эпитете.
Потренькаю на балалайке. Первое, что хотел сделать, как будет квартира — оборудовать свое рабочее место, первое, что хотел купить — письменный стол или секретер. Год прошел — ничего нет. Место я оборудовал. Сколотил стол на куриных ножках, постелил сверху фанеру, занавесил его скатертью и готов. Стоит. Служит. А я пишу. Зайчик сдуру подрезал ему ножки, пришлось сунуть под них кофейные банки. Все-таки закурил — сигару.
Подумал о том, что надо привести в порядок старые записные книжки, где писано карандашом, неразборчиво и т. д.
А вечером шеф рассказывал о поездке на Брехтовские торжества. Зайчик ничего не потерял оттого, что не поехал. Шеф не спец рассказывать. Он не умеет видеть, он глазеет, то есть воспринимает, что привычно глазу, понятно, а остальное, самое интересное, которое подчас кроется в малюсенькой детальке, интонации, штрихе — недоступно ему. И рассказывать он не мастер. В общем, я понял, что ответственное это дело — аудитория — толпа, с ней надо, ох, как уметь обращаться, чтоб не заискивать перед ней и потому не выглядеть жалким. Нельзя выходить и надеяться на свое обычное обаяние, везение, там, мол, на месте, по ходу соображу, а толпа, своим дыханием, прожорливым глазом — сбивает с привычной интонации, ей, будь любезен, подавай новое. А он только и занимался, что в который раз агитировал нас заниматься голосом, пластикой, дикцией, тянуть сквозное и т. д. Это прекрасное стремление сделать из нас мастеров, но это мы слышим на каждой репетиции, а хотелось бы услышать от шефа нечто новое, художественное, интересно подмеченное и предложенное нам, а то получается треп и показуха. Вообще, шеф заражен показухой еще в утробе матери.
Это я неправильно себя вел, когда капризничал, говорил, что, мол, поглядите, как я устал, как меня загоняли, пожалейте меня, создайте мне условия для отдыха и т. д. — Это не талантливо, это занудство, это не по-моцартовски. Никому нет дела до моих переживаний и настроений, да и самому мне это очень мешает, я и впрямь чувствую, что устал смертельно и на себя нагоняю тоску и на окружающих выливаю желчь. Нет, я не устаю. Это чепуха. Что это такое? Подумаешь, пять часов потрепаться со сцены, с перекурами, да и кое-где сидеть, а потом ведь, стыдно сказать, ведь на себя работаешь, синяя птица в твоих руках, чего же ты еще канючишь, работай веселей и точка. Тоже мне, подпольный гений.
Наше искусство актерское, искусство исполнительское, неоригинальное. Поэтому нельзя сказать, что оно непонятно бывает — непонятно может быть искусство оригинальное. Например, первая симфония Шостаковича. Оно может быть непонятно само на неподготовленное ухо, а не трактовка его дирижером и оркестром.
Продолжить.
Можно быть и очень часто нераскрытым актером, т. е. непонятым, не захотевшим с ним почему-либо работать режиссером, мало ли какие внешние и внутренние причины могут быть тормозом для актерского выявления.
Это я правильно сделал, что не устаю. Воистину, хочешь быть счастливым — будь им. Так и я. И действительно, целый день мотался, репетировал, играл большой спектакль и чувствую себя бодро, свежо, хоть начинай по второму заходу. А, может быть, это оттого, что я пью несколько дней витамины польские и неделю не пью водки и пр. А может, оттого, что Кузькин проярыщивается, по крайней мере, так кажется, а может быть, это то бодрое настроение, когда идешь ко дну? Все может быть и ничего.
Ветер за окном. Обаятельно. Зайчик стелет постель и чешется после ванной, проклинает мыло.
Заметил. Когда человек попадает в беду — он становится более христианином. Он добрый, с уважением и снисхождением, и ожиданием каким-то слушает других, и сам становится более открытым и откровенным. Ближние уже не кажутся стадом, а той семьей, в которой он находит утешение и врачевание своей раны. Исчезает куда-то высокомерие, надменность — он становится проще, обычнее и чище.
И опять истина: страдания очищают.
Какую ответственность я взвалил на себя, взявшись за Кузькина. Но что произошло со мной? Я всю жизнь о себе думал, как об исполнителе самых главных ролей, самых лучших ролей. Я к этому готовился в утробе матери, и, приехав в Москву, я думал, что на другой же день получу приглашение в Малый, почему-то, театр, играть Хлестакова. Но прошло время — 10 лет. Из них 5 лет театра, я получил, наконец, ту главную роль, которая должна была явиться ко мне на следующий день по приезде — и я сробел, я посчитал ее, как чудо, как манну небесную, а такой шаг со стороны начальства, чуть ли не благодетельством. Откуда такая зависимость? Самое ужасное, что внешне обстоит не так. Мне завидуют, я играю лучшие роли, я получаю самую большую зарплату, театр дал мне квартиру, в кино я играю не часто, но самые главные роли, и, тем не менее, я несвободный человек, я почему-то считаю себя обязанным кому-то за то, что мне все это дали.
Я по-другому и не мыслил свое существование, более того, мне и сейчас кажется всего этого мало, поздно и не по таланту. Многим везет гораздо больше, и они берут это как свое, кровное, законное, а я улыбаюсь на каждый шаг благоденствия и считаю себя в долгу, вроде бы мне выдали это все авансом, я то ведь не считаю и не считал никогда, отчего же у меня появилось внутри это холуйское благодарение и опять же, внешне это выглядит иначе. Я держусь петухом, острю в сторону ветра, назло нагло отвечаю и вообще показываю всем видом — идите вы все подальше — и в то же время понимаю, что это идет как маска, как броня, на самом деле я не такой, это я хочу быть таким, это я защищаю свой суверенитет, свое достоинство. Вперед, к победе!
Сейчас без пяти пять. Зайчик прикорнул после обеда, я взял за правило не спать днем, больше и чаще гулять с Кузькой, вставать в 8 и т. д. Какой-то намек на режим. Это ерунда, что я уставал там и пр. Это самовнушение и распущенность.
Кофе. Холодная вода. Зарядка — только в обратном порядке.
Пять минут до выхода. Спокойно пью кофе. Зайчик шуршит бумажками. Собирается.
Сегодня более ответственный день. Впервые подряд назначено 6 картин. Вроде некоторого прицелочного прогона. Поэтому трепещу с вечера. Но ведь не боги горшки обжигают. Помолясь, перекрестясь — понеслась.
Шеф: «Сегодня репетиция была отвратительной и по центральным исполнителям, и по…» ну, остальные меня постольку-поскольку, с собой бы разобраться.
Кузька чувствует, что у меня нелады с Кузькиным — ласкается, успокаивает. Ах, Кузенька-кузюзенька, если б твои лизанья-ласканья помогли. Тяжко, ну ничего. Сейчас заварим кофейку черного без сахара (не купил, денег нет), горького, покурим сигару, поразвратничаем, переведем т. е. дух и — на штурм крепости «Живой». А не штурмом, так длительной осадой возьмем.