Таганский дневник. Книга 1
Шрифт:
Уже скучаю по группе. На стенке подарок Тойво — Мана, палатка, тайга — знакомые и уже родные места. Разжирел я, морду разворотило, как у настоящего милиционера, надо худеть, а то ведь и штаны скоро ни одни не налезут.
Я из осени в лето попал. В Москве жара, духота, теснота, как и было, ничего не изменилось. В театре конь не валялся. Не помню ни одного сезона, начинавшегося нормально, всегда доделывается ремонт при зрителях. Дупак старается, лезет из кожи вон и все подсчитывает, сколько он великих благодеяний в пользу театра совершил. Не ходил
Спросил о судьбе «Живого»:
— Вот разберемся с Чехословакией — займемся Кузькиным. Наши дела, наша жизнь целиком и полностью зависит от нас.
Говорят, пришло два эшелона раненых наших парней из братской Чехословакии. Об убитых молчат. Были у Рыжневых вчера, там и услышали об этом.
У меня нет особенного желания начинать сезон. Единственно, постоянное ожидание какого-то чуда, что вот что-то случится, произойдет и все пойдет по-другому, в лучшую сторону и весело. А потом, я уже вошел во вкус работы над Василием Фокичем Сережкиным. Нет, нет, да и придет в голову штамп, жест, интонация… это значит — где-то там, далеко за туманами в мозгу идет работа постоянная над образом милиционера — Золотухина. Сделанным недоволен, особенно обижен на оператора, который хоть и говорит про меня звонкие эпитеты, но снимает общими, слепыми планами, а если близко — то обязательно спиной.
Назаров растворился в нем, передоверил ему очень, и Василий ринулся в режиссуру и сладу никакого с ним. На «Пакете» шла часто ругань, междоусобица режиссера с оператором, это мне сильно не нравилось, но это давало плоды, хотя бы потому, что Назаров имел большее право делать то, что хочет он. Здесь, у нас роли поменялись, и оператор делает то, что хочет, а если нет — обижается, бурчит себе под нос непонятное что-нибудь, и в конце концов делается по его.
Я надеюсь, все-таки, на Бога, на Назарова, ну что же, и такое в жизни артиста необходимо быть должно, а иначе — потеря ориентации. Пока я выполняю свой принцип: сниматься только в главных ролях. Ну, Господи, благослови! Сейчас идем на сбор труппы, и закрутится шестой сезон. Шутка сказать — шестой сезон.
Ну вот и началось. Встретились, улыбались, лобзались и пр. А у меня вопрос: какое я занимаю сейчас положение, какие планы, виды на репертуар и что я в нем. Как встретит меня главный, как назовет — по имени или по фамилии, посмотрит, поздоровается, что скажет, улыбнется ли… Из этого и еще из многих деталей незаметных постороннему глазу я заключу, что я значу в этом театре на сегодня.
Настроение неважнецкое. Сейчас будет репетиция «Доброго», и Любимов будет душу из меня вытрясать прологом. Кому-то я опять должен чего-то, перед кем-то виноват, все мне чего-то неудобно и стыдно за себя, все мне кажется, что ко мне невнимательны, унижают меня, и со стороны я себе кажусь сереньким и жалким — подавленным, недооцененным.
Хорошо, у меня есть «Хозяин». Хоть не ахти какая, но все же дырка к отступлению, голыми руками меня не возьмешь. Прочь хандру, прочь печаль, смело в бой, надо оправдывать доверие людей. А люди ждут от тебя. Даже Зайчику уж надоело ждать: «Ну когда же ты уж станешь звездой… все говорят, говорят, и все никак».
Хочется
Как когда-то 10 лет тому назад первого сентября мы собирались, волновались, гордились, рделись и торопились в школу. Сегодня мы снова, как когда-то, идем туда же. В школу-театр. Мой шестой сезон… а после шести лет работы надо, вернее, можно хлопотать о звании, после пяти лет на производстве платят за выслугу 5 %, и вообще надо подсчитать, сколько до пенсии еще вкалывать осталось.
Сорвалась репетиция — не приехала Славина, говорят, видели ее в городе.
Вчера виделись с Полокой. Сидели в «Каме». Показывал картину разным людям, пробивает, но надо будет доснимать сцену с Володей для усиления линии партии, и я боюсь, что опять куски от меня отрывать начнут.
Лечу домой, а в мозгах Володькина песня — «Который раз лечу Москва — Одесса». И еще раз я побывал в Дивногорске. Снимали драку с Масановым, весь побился, окарябался. Работал самоотверженно, отчаянно. Быть может, и выйдет что-нибудь. А сегодня приехали в зиму. Поднялись на гору, в тайгу, а там — белешенько от снега. Повернули назад оглобли.
Вот и начали мы сезон. Два дня играли гениально, в «Добром» в суде даже девки заплакали, а потом бросились целовать. Были немцы во главе с Вайгель.
После «Маяковского» гуляли с немцами. Было хорошо. Пели, плясали, немцы хорошо говорили обо мне как об актере, самые высокие слова, впрочем, так они говорили о каждом.
Вчера играли «Антимиры», а сегодня была читка пьесы по шекспировским «Хроникам». Каждая пьеса, хороша она или нет, оценивается по принципу:
— А что я в ней. — Но эта пьеса удалась, и актеры должны бьггь сыты. Но после Кузькина мне все кажется не так, не то.
С сегодняшнего дня я взялся снова делать новую жизнь, вернее, возвращаться к жизни интеллектуальной — продолжаю чтение «Бесов», пишу, исправляю «Дребезги» и т. д.
Что, если выучить Евангелие наизусть? Давно думаю над этим, только хватит ли меня на этот подвиг? Попробую.
Ночью шел дождь, и сейчас сыро и пасмурно. Мне не по душе это состояние природы, но я уже беспокоюсь — что-то упорно нет солнца, а нам еще снимать, доснимать и переснимать натуру.
Давал читать «Дребезги» Глаголину:
— Валерка. Какая у тебя трудная жизнь-то была, а? Ты ведь это про себя писал? Ну так, я человек прямой… иногда бываю, я тебе скажу, — это все надо сжать… Надо тщательно отвеять весь мусор, всю труху отбросить, оставить зерно… А вообще-то я тебе скажу — ты можешь писать, и по-моему, должен, но надо работать, работать, день и ночь сидеть и сидеть.
Ужасно тоскую по Кольке.
И потом, надо начинать что-то писать, может быть, возьмусь за рассказы бабки Екатерины Юрьевны Юрьевой.