Таганский дневник. Книга 2
Шрифт:
Скажу, что выпущенная недавно книга воспоминаний Юрия Петровича Любимова под игривым названием «Записки старого сплетника», толстенный фолиант, не произвела на меня впечатления. Многое известно, многое сфор-му-ли-ро-вано, многому не верю. Книгу эту Любимову надо было писать ровно 30 лет назад, когда все горело под ногами у бодавшихся с властями главрежей и актеров. Когда играл еще живой Высоцкий и вся Москва брала штурмом еще тогда «одновходовыходовое» здание на Таганке у кольцевого метро. Тогда надо было писать, Юрий Петрович, тогда. А нынче что же! Столько всякого понаписано про Таганку вашу, что на свежее, неожиданное и не надеешься. А вот записи Золотухина — это и свежее, и кровное, и кровавое, потому что писалось, фиксировалось тогда же, в огне и пожаре, сразу, мгновенно. Да и некогда было придумывать. Не было
Составитель Валерий Краснопольский мне рассказал: «Я считаю, что эти дневники сформировали Золотухина как личность. Потому что каждый день он так или иначе задумывался о себе. Он беспощаден по отношению к себе, беспощаден ко всем. Сегодня он кого-то ненавидит, скажем, Веню Смехова, а завтра в другом настроении, пишет о своей любви к нему. Да, записи как бы субъективные, но в них — объективность оценки, ибо когда читаешь дневник, складываешь плюсы и минуты, и они дают результат, впечатление. Нынешний Золотухин — это плод его же собственных дневников. Таков мой, кажущийся парадоксальным, вывод».
Когда я спросил Валерия Сергеевича о том, что больно, наверное, и обидно всякий раз проходить мимо этого настила, где стоял гроб с Высоцким, и что одна только память о том гробе должна объединять, то он ответил:
— Да вы говорите, как романтик, идеалист. О вещах вечных. А в театре за стенкой до сих пор считают, что Высоцкий был бы на их стороне. Человек ведь такая сволочь, что всегда найдет оправдание. Вот и наш театр гибнет, гибнет. Мы его все подкрашиваем, подмалевываем, реанимируем, а время его ушло, зал полупустой. «В телеге прошлого далеко не уедешь».
— А что бы сказал Высоцкий о своем друге Золотухине, прочитай он напечатанное вами о нем?
— Давайте не гадать. Дело не в том, кто и что сказал о Высоцком, а в том, что он сказал сам своим творчеством и что предсказал в «Памятнике». Я уверен, что никакая правда о нем или ложь не испортит его стихов, не погубит память о нем. Все же остальное не имеет к нему никакого отношения. Оно имеет лишь отношение к нашим душам, к нашей ответственности.
— Вот и Марина Влади решила больше не приезжать в Россию. Опостылело ей, видно, здесь.
— Что же, это ее право. Она обижена, оскорблена. Она хочет оставить ту память, которая в ней осталась. Ей многое не нравится из того, что сталось с памятью Высоцкого после его смерти. В своей книге «о прерванном полете» она сказала все, что хотела. Главное, что они любили друг друга и были счастливы.
А что такое вообще дневник, как форма повествования? Он считается внелитературным жанром, близким к автобиографии и отчасти к мемуарам, и его отличает предельная искренность, откровенность высказывания. А это, в свою очередь, означает фиксацию только что случившегося и перечувствованного. Дневник неретроспекгивен, он пишется для себя и не рассчитан на публичное восприятие, что сообщает ему особую подлинность и достоверность. Порой дневники, словно вспышки молнии средь темной ночи, освещают духовные метания целых поколений и становятся едва ли не классикой на века. Убийственная «Исповедь» Руссо и сегодня читается взапой особо интеллектуальными молодыми людьми, «Сентиментальные путешествия» Стерна и «Письма русского путешественника» Карамзина из этого же ряда — в них картина мира и отдельного человека глазами цепкого и талантливого очевидца. «Дневник писателя» Достоевского, автобиографические записи Блока или, скажем, Василия Розанова — до сих пор являют собой незаменимые документы своего времени, а многие записи Достоевского и сегодня воспринимаются как беспощадные и несправедливые по отношению к целой нации. Я имею в виду антисемитские пассажи, рассыпанные по страницам дневника великого писателя.
Иногда кажется, что Валерий Золотухин, это, правда, касается записи последних десяти лет, как бы отстраненно, но с умыслом любуется самим действием изложения на бумагу каждодневных мыслей. Он как бы или вроде бы предполагает, что это высказанное сокровенное непременно будет обнародовано-напечатано. Золотухин — человек крестьянской закваски, с хитрецой и прищуром глаз, которые даются с самым начальным деревенским замесом. Его простаком не назовешь. Он и правду-матку врежет в глаза, и промолчит, когда надо, и стенку прошибет, двигаясь к своей цели.
Вообще, если честно, неуютно при случае стать
Приношу извинения за личное лирическое отступление, но полагаю, что в данном контексте оно кстати. Но мои переживания по части разоблачительных пассажей в мемуарах моей современницы меркнут по сравнению с теми убийственными характеристиками, которые дает Валерий Золотухин близким своим людям, друзьям, коллегам, женам, любовницам. Особенно это касается Владимира Высоцкого, Леонида Филатова, Юрия Любимова, Вениамина Смехова, бывшей любимой жены Нины Шацкой…
Одним словом, по-моему, Золотухин попал в десятку, его дневники не только не скучны и не мелки, в них и впрямь целая эпоха нашего лицедейства, конкретности взаимоотношения культуры и государства, талантливых режиссеров и убогих чиновников, бездарных ремесленников от искусства и гениев. Конечно же, ему повезло, когда прямо из своего алтайского захолустья, из колхозного житья-бытья он влился в коллектив самого яркого театра страны и сблизился с актерами, которые в ту пору являли собой центр духовного притяжения для миллионов людей. Вот почему отныне жизнь и судьба Высоцкого, творческие метания Любимова, да и вся история театральной жизни Москвы будут неполными без знакомства с уникальными дневниками прославленного актера.
Выпытывая Валерия Сергеевича о том, как же все-таки он решился на рисковый словесный прорыв, как хватило духу в течение почти сорока лет быть распахнутым перед будущим читателем, он разразился горячим монологом, который при следующем переиздании можно включить в обозреваемую мной книгу:
— Я это все читать не могу, не могу я читать это. Если бы я целиком рукопись увидел, то не решился бы ее печатать, по крайней мере сидел бы дома и выправлял бы, редактировал, убирал бы «похабные» места, а на х… мне эта работа нужна. «Вам нравится?! Вот и печатайте». Конечно я понимал, «на что поднимаю руку», но в этом и есть… храбрость что ли, когда не знаешь, что тебя ждет впереди… Но вот любопытно, через двадцать лет будет ли эта книга кому-нибудь интересной?
…А ведь я ничего не могу изменить, ну хотя бы в моих отношениях с Ириной. Знали бы вы, как еще раз перевернулась моя жизнь, когда 16 января 2000 года моя Ирина упала с трехметровой конструкции прямо на деревянный помост. Как полгода нянчил я ее по всем операциям, по всем больницам. Как отвез я ее в Склифосовского со слезами на глазах и молил Бога, чтобы цел остался позвоночник. Я так боялся, что редкий ее организм и индивидуальность телесной конструкции, а она гибкая, как кошка, не сможет более играть на трубе вниз головой, делать шпагаты, выписывать кульбиты, играть на скрипке, и даже петь, а ведь у нее абсолютный слух. Когда профессор сказал мне приговорно «операция», я чуть не сошел с ума, а он добавил: «Операция! Если она хочет нянчить детей, если она хочет на турнике крутить солнце». Она в гипсе пролежала полтора месяца. Потом долгая реабилитация. А во Франции с Авиньоном Любимов подписал важный контракт и ждал восстановления Ирины. Торопил, сам не зная, кого. Ибо театральная машина не останавливается и ни на что не обращает внимание. И Ирина победила, она ночи не спала в Авиньоне, так болело плечо и спина. Оказалось, что врачи не доглядели компрессионный перелом позвонка, почти не показываемый рентгеном. И в спектакле она была на высоте, никто ничего не заметил.