Таганский дневник. Книга 2
Шрифт:
Когда узаконился наконец-то их брак, Шелепов был рад несказанно и перекрестился: какого удачного кормильца послал Бог в оставленную им семью. Единственно, чего он не хотел смертельно, — чтобы у них были дети. «Пусть у него будет все: деньги, здоровье, собрания сочинений и памятник на Тверской, пусть не будет рода от нее. От кого угодно, хоть от Элизабет Тейлор, только не от нее».
А поначалу отношения у них складывались добрые, внешне весьма приличные и интеллигентные. В одном письме Федотов писал: «Так сложилась наша судьба, что мы не можем быть врозь, что ты и я — мы все равно что-то однородное, если не сказать родное, хотя вроде бы очень не похожи в фактических проявлениях. Я поговорил с Инной, и мы решили, что будем вместе, может быть, даже в одном театре. Нельзя, нельзя расставаться, мир жесток, а мы слабые,
Смерть Эфроса была не ко времени. Бросив Таганку в поддержку Любимова, уйдя в другой театр и оскорбив Эфроса на юбилее «Современника»… Неожиданная смерть Эфроса сильно ударила по позициям Федотова в глазах Шелепова, и он прекрасно понимал, какое трагическое смятение поселилось теперь в душе его недавнего «брата по музе, по судьбам».
«Троянская война окончена… кто победил…» Дикость. Непоправимость.
Картофельные грядки у Алексахина были ухожены, как, впрочем, весь огромный огород — с капустой, парниками, морковкой и компостной ямой… «Жить бы вот так же где-то, — позавидовал в душе Владимир Степанович своему другу, — не связываться ни с какими Федотовыми, не быть публичным человеком, да уж нельзя, обязывает профессия тусоваться, высовываться». Мысли его вернулись к «Вишневому саду», к давним гастролям в Париже. Они приехали с эфросовскими спектаклями буквально через неделю после похорон Мастера. В то время Любимов пятый год как был в эмиграции и ставил очередную оперу, в Бонне. «Оперуполномоченный», — как он про себя шутил. Труппа наивно полагала, что он встретит артистов в аэропорту, — что стоит приехать из Бонна в Париж, прокатиться на собственном «мерседесе»? Глупая и наивная мысль — предположить, что после «предательства», как считал Любимов, он поедет встречать «вонючий развалившийся театр». Он хотел, чтобы артисты разошлись кто куда в его поддержку и чтобы на месте бывшей Таганки тлело пепелище.
Такой вывод из действий и заявлений Любимова делали для себя многие. Шелепов был из активного их числа и не разделял хотения Мастера — легенда и пепелище.
На первой же пресс-конференции он заявил, что «труппа неоднозначно относится к возвращению Любимова» и что, по его мнению, «Любимов ведет себя по отношению к труппе нечестно и непорядочно», и так же — по отношению к памяти Эфроса. «Мы хотим Юрия Петровича заполучтъ обратно, а хочет ли он сам этого? Дело возвращения Любимова — в его собственных руках. Мы его тащим назад, пишем письма в политбюро, покойный Эфрос эти письма подписывал вместе с нами, а может быть, мы делаем тем самым преступление перед человеческим бытием Любимова, у которого семья, маленький ребенок, дом в Израиле и работа на Западе. Зачем мы его тащим назад? С Таганкой у него игра сыграна. Он хочет, чтоб осталась легенда от театра, а сам бы он вошел на скрижали как изгнанник с лицом мученика. Но ведь его не выгоняли из страны, он сам стал невозвращенцем, и его за то лишили гражданства. Это не Солженицын, которого арестовали, потом посадили в самолет и выбросили из страны. Любимов не нужен Западу так, как нужен России. Он нужен нам. И мы хотим, чтобы он скорее вернулся домой. А он выставляет то одно требование, то другое, как та старуха из сказки о золотой рыбке. Складывается впечатление, что он просто по каким-то причинам не хочет возвращаться. А мы его тянем, просим, вынуждаем и тем самым ставим в неловкое положение».
Подобных интервью было бесчисленное множество. И они не прошли мимо ушей и глаз Любимова… Но Шелепов набрался-таки храбрости и позвонил Любимову в Бонн, хотя боялся, что тот не станет с ним разговаривать и повесит трубку. Этот разговор ночной был долгим, и запомнил его Владимир Степанович на всю жизнь.
Любимов: Ты, Владимир, ведешь себя как флюгер. В твои годы… У тебя седина на голове.
Шелепов: У меня лысина…
Л.: Ну посмотри на свою лысину!..
Ш: Я сказал на пресс-конференции, что думал, и хотел,
Л.: Не надо так говорить, Владимир, мы все лжем в той или иной степени. Вспомни слова Свидригайлова. Я зла на тебя не держу — всего тебе доброго и хорошего, семье твоей поклон. И запомни этот наш ночной разговор. Меня выгнали, как собаку, с малым дитем и хотят, чтобы я приполз к ним на брюхе… Они провоцируют меня, и этот наш с тобой разговор записывают. Так вот, пусть слушают еще раз. Эта сволочь Демичев пока у власти… ордена раздает… Скольких людей он выдворил из страны?.. Вам дали подачку — отправили в Париж. Почему вы не потребовали, чтоб поехал восстановленный нами «Дом на набережной»? Трифонов — один из самых читаемых на Западе русских писателей…
Ш.: Не мы выбирали спектакли… Не мы заказывали музыку…
Л.: Да бросьте вы! Сейчас вы поедете в Милан — и снова без единого нашего спектакля. Где ваша честь, где ваш стыд? Стреллер несколько телеграмм давал Андропову с приглашением театра в Италию. Пусть поднимут архивы, там все есть. Они объявили меня врагом народа. Обосрались — так пусть отмываются. Пусть сперва восстановят мое честное имя. Пусть вернут Сахарову трижды Героя. Ему памятник в Москве надо поставить. По их законам это полагается… При чем тут театр, когда разговор вышел на другой уровень. Когда речь идет о судьбе страны… В сердцах, конечно, можно и не то сказать. Можно поддать, отойти и снова поддать, но пора мыслить глубже, дальше, шире. Ты падал пьяный со стены, молол про Ленина черт те чего, а меня за то с работы выгоняли. Ты все получил, а что получил я?!! Ты знаменит и богат (да, давно он дома не был!), если можешь позволить себе так долго говорить из Парижа по телефону.
Ш.: Я звоню по чужой кредитной карте.
Л.: А, ну тогда ладно, не обеднеют. Ты веришь в Бога. Читай Библию. Там все написано. Кому я должен верить — этим нашим партийным блинам, директору и парторгу? Они вами манипулируют, как котятами. Ладно. Будь здоров. Всего тебе хорошего…
За этот долгий разговор он много раз прощался, жалея деньги Владимира Степановича. По всему было видно, что к деньгам он относится серьезно, с большим уважением. Слава Богу, он не сказал в этот раз, что Советский Союз купил для Эфроса западную прессу (в том числе, выходит, и «Русскую мысль»). Кстати, о «пряниках». Поездки Эфрос не любил: «Когда начинаются разъезды, это конец. Люди живут от поездки до поездки. Но лишать людей радости, которой действительно не так много, было бы с моей стороны некультурно».
Вот что он думал по поводу заграничного «пряника», и со счастливой улыбкой вспоминал гастроли в Куйбышеве, где фактически состоялась вторая премьера «Мизантропа» и появились замечательные рецензии не московского «розлива». А в Париже после спектакля «Вишневый сад» в мужскую гримерную вбежал взволнованный человек со слезами на глазах, как потом выяснилось — актер из Тель-Авива, покинувший давным-давно Россию: «Такой спектакль мог сделать только Моцарт… Это Моцарт, Моцарт». Один актер пошутил: «Передайте это Любимову. Вы увидите его в Израиле?» — «Конечно, увижу…» — «Вот и передайте ему свои впечатления в этих самых выражениях, дескать, Эфрос — это Моцарт, и не менее. Ему будет очень приятно». — «Обязательно передам, непременно передам», — расшаркивался ничего не ведавший, не посвященный в наши интриги израильский пожилой актер.
…Когда Владимир Степанович вернулся с полбанкой американских жуков и спросил, где керосин, Алексахин разливал чай и приговаривал:
— Вот такие пироги, Лариса… Как вас по батюшке? Александровна… Ну, славно, славно. Что, артист, загрустил?.. Да брось ты с этими жуками возиться, выпей чайку на дорожку… Не хочешь? Ну, а крепче нельзя… нам можно только по пять грамм… Сливочного масла я сейчас найду вам, уважаемая. Да… А буквально через год после панихиды по Эфросу ему, — Алексахин кивнул в сторону Народного, — достанется за рассказ, в фильме его генетического врага, как он посмел репетировать Гамлета. Генетический враг пострашнее классового будет, потому что действия его непредсказуемы, как действия женщины во гневе, когда осквернено ее брачное ложе. Читали «Медею» когда-нибудь?..